ГЛАВА ВТОРАЯ
Не лучше ли жить, чем умереть?
Выменей, король самоедский.
lВ куншткаморе было немалое хозяйство. Она началась в Москве, и была
сначала каморкой, а потом была в Летнем дворце, в Петерсбурке; тут было две
каморки. Потом стала куншткамора, каменный дом. Он был отделен от других, на
Смольном дворе; тут было все вместе, и живое и мертвое, а у сторожей своя
мазанка при доме. Сторожей было трое. Один имел смотрение за теми, что в
банках, другой за чучелами, обметал их, третий - чистил палаты. Потом,
когда по важному делу Алексей Петровича казнили, всю куншткамору поголовно,
все неестественное и неизвестное перевели в Литейную часть - в Кикины
палаты. Так натуралии перевозили из дома в дом. Но это было далеко, все
стали заезжать и заходить не так охотно и прилежно. Тогда начали строить
кунштхаузы на главной площади, так чтоб со всех сторон было главное: с одной
стороны - здание всех коллегий, с другой стороны - крепость, с третьей -
кунштхаузы и с четвертой - Нева. Но пока что в Кикины палаты мало ходило
людей, у них не было такой прилежности. Тогда придумано, чтобы каждый
получал при смотрении куншткаморы свой интерес: кто туда заходил, того
угощали либо чашкой кофе, либо рюмкой водки или венгерского вина. А на
закуску давали цукерброд. Ягужинский, генерал-прокурор, предложил, чтобы
всякий, кто захочет смотреть редкости, пусть платит по рублю за вход, из
чего можно бы собрать сумму на содержание уродов. Но это не принято, и даже
стали выдавать водку и цукерброды без платы. Тогда стало заметно больше
людей заходить в куншткамору. А двое подьячих - один средней статьи, другой
старый - заходили и по два раза на дню, но им уж водку редко давали, а
цукербродов никогда. Давали сайку или крендель, а то калач, а то и ничего не
давали. Подьячие жили поблизости, в мазанках. А водил их по куншткаморе,
чтобы они чего не попортили или не унесли с собой, - господин
суббиблиотекарь или же сторож. Или главный урод, Яков. Яков был еще и
истопник, топил печи. В Кикиных палатах было тепло.
2Золотые от жира младенцы, лимонные, плавали ручками в спирту, а ножками
отталкивались, как лягвы в воде. А рядом - головки, тоже в склянках. И
глаза у них были открыты. Все годовалые или двулетние. И детские головы
смотрели живыми глазами: голубыми, цвета василька, темными; человеческие
глаза. И где отрезана была голова - можно было подумать, что сейчас брызнет
кровь, - так все сохранялось в хлебном вине!
Пуерискапут No 70Смугловата. Глаза как бы с неудовольствием скошены - и брови раскосые.
Нос краток, лоб широк, подбородок востер. И желтая цветом, важная, эта
голова - и малого ребенка и как будто монгольского князька. На ней
спокойствие и губы без улыбки, отяжелели. Был доставлен мальчик из
Петропавловской крепости, неизвестно, из какой каморы и от какой женки. Из
женок там сидели в то время трое, третья была пленная финская девка, по
прозванью Ефросинья Федорова. Она сидела по делу Алексей Петровича,
царевича, Петрова сына, и была его любовница, она его и выдала. Она в
крепости родила. Тяжелыми веками смотрит голова на все, недовольно, важно,
как монгольский князек, - как будто жмурится от солнца.
Палата была большая, солнце в ней долго стояло. Дождь за окнами был не
страшен. Было тепло. И по разным местам был разбросан
Господин БуржуаОн был великан, французской породы, из города Кале; гайдук и пьяница.
Взят за рост. Сажень и три вершка. И долго искали для него жену побольше
ростом, чтоб посмотреть, что выйдет из этого? Может быть, произойдет высокая
порода? Ничего не вышло. Был высок, пьяница - и больше пользы от него не
было. Родил сына и двух дочерей: обыкновенные люди. Но когда от злой Венеры
он умер, с него сняли шкуру. Для Рюйша. Иноземец Еншау взялся ее выделать,
много хвастал и уже с год держал ее, все не отдавал, а только просил денег и
шумствовал. Самого же Буржуа потрошили. Желудок взят в хлебное вино - и
размером был как у быка. Он стоял в банке, в шкапу. А кроме того, стоял
скелет господина Буржуа. Велик и, что любопытнее всего, изъеден Венерой, как
червем. Так господин Буржуа был в трех видах: шкура (что за мастером Еншау),
желудок (в банке), скелет на свободе.
А в третьей палате стояли звери.
И всякий, кто заходил и смотрел, думал: вот какой блестящий, жирный
зверь в чужой земле!
Звери стояли темные, блестящие, с острыми и тупыми мордами, и морды
были как сумерки и смотрели в стеклянные стенки. Сходцы со всей земли,
жирная шерсть, западники!
Обезьяна в банке сидела смирная, морда у ней была лиловая, строгая, она
была как католический святой.
Лежали на столах минералы, сверкали земляными блесками. И окаменелый
хлеб из Копенгагена.
И всякий, кто заходил, смотрел на шкапы и долго дивился: вот какие
натуралии! А потом наталкивался на тех зверей, которые стояли без шкапов.
Без шкапов, на свободе, стояли русские звери или такие, которые здесь, в
русской земле, умерли.
Белый соболь сибирский, ящерицы.
Слон
Он стоял у белого дома, а кругом люди кричали, как обезьяны, хором:
- Шахиншах! - и падали на колени.
Потом он стал взбираться по лестнице. Уши тяжелые от золота, бока крыты
малыми солнцами, кругом воздух, внизу ступени широкие, серые, теплые. И
когда взобрался, крикнули вожаки ему слоновье слово, и он тогда поклонился и
стал на колени перед кем-то.
- Шахиншах! Хуссейн!
Потом была тростниковая солома под ногами, была вода в губах и
обыкновенная еда.
А потом за ним пришли персиянин, араб и армяне в богатых одеждах, и
тогда уж время стало шумное, валкое.
Он не знал, что Персида шлет подарок и что подарок это он. Он не мог
знать, что Оттоман, Хуссейн Персидский и Петр Московский спорят из-за
Кавказа, что Кабарда, Кумыцкие ханы и Кубанская орда - кто за кого, и один
от другого все пропадают. Он плыл, стоя на досках, и вода пахла, и так он
достиг города Астрахань. Опять стало много людей, и верблюдов, и крика. А
когда его повели по улице, - а он шел медленно, - люди бросались на колени
перед ним и мели головами пыль. А он шел медленно, как бог.
Потом уходили из города Астрахань, и много людей с узлами пошли за ним,
как идут богомольцы. Теперь уж время стало холодное - воды много, ни
тростниковой соломы, ни муки, пустое время, и уж многое пропало. Уже вступил
в неизвестную страну.
И привели его в город не в город, не то дома, не то корабли, не то
небо, не то нет. Подвели его к деревянному дому и крикнули слоновье слово, и
опять он стал перед кем-то на колени.
Тогда по воде вдруг загудело, и прогудело много раз.
А он шел медленно, как бог, но никто перед ним не падал. И там, где он
спал, пахло чужим горьким деревом, было серое время, водка на губах, рис во
рту и не было тростника под ногами. Больше слонов он не видал, а видел
только не-слонов. Потом время стало трескучее. Ветер мычал поверх деревьев,
сиповатый, чужой. Он не знал - не мог знать, - что это называется: норд.
От этого был немалый холод, и слон дрожал.
Тогда слон перестал скучать по слонам и стал тосковать по не-слонам,
потому что и те пропали.
А потеплело - его вывели с Зверового двора. И многие не-слоны стали
бросать в него палками и камнями. Тогда слон оробел и побежал, как младенец,
а кругом свистали, и топали, и смеялись над ним.
Ночью слон не спал; с вечера его напоили сторожа водкой. И вот в каморе
рядом сделалось глухое дыханье и вздыхательный рев, ровный. Он послушал:
львиное дыханье. И он не мог знать, что это тоже шаховы подарки - рядом, а
именно: лев и львица; он был пьяный, встал, сорвал цепь и вышел в сад. А сад
был ненастоящий, в нем не было деревьев, а только один забор. Тогда он
поломал забор и пошел на Васильевский остров. Там он стрекнул по дороге, как
неразумный младенец, за ним побежали, а он все набавлял шагу. В него метали
щебень, щепье, камни, доски. И когда ему стало больно, глаза у него застлало
кровью, он поднял хобот и пошел вперед, как в строю, как будто рядом было
много слонов. Он поломал чухонскую деревню, и тут его поймали и ударили
ногой в бок. Его опять свели на Зверовой двор.
He-слонов становилось все меньше, их глаза являлись все реже, и
последний не-слон часто шатался, кричал, как обезьяна, и ударял ногой в
слоновье брюхо. А хобот повис, как ветер, и лень его поднять, чтобы отогнать
ту последнюю обезьяну.
Тогда слона стали мало кормить, он стал опадать с тела от бедной еды и
лежал сморщенный, серая кожа была на нем как ситец на старухе, глаз красный
и дымный и более не похож на глаз. Оп ходил под себя, его недра тряслись.
Такие просторные! И весь обмяк, стал как грязная пьяница, только дыханье
ходило в боках.
Тогда он умер, шкуру сняли и набили, и он стал чучело.
Различные минералы великой земли лежали на столах.
Неподалеку стоял африканский осел - зебра, как калмыцкий халат.
Морж.
Лапландский олень, ДжигитейВеликая Самоядь послала гонцов в Петерсбурк, и самоеды шли на оленях и
стали на Петровом острову. Много деревьев и довольно моху. Один раз зажгли
большой огонь, плясали, били в ладоши и пели. Джигитей не мог знать, что
умер король самоедский и нет более, он только нюхал дым. Потом пришли к
Джигитею.
- Джигитей-ей-ей!
Ветер был во рту, и олень ел его вместо моха, пока не стало больно,
потому что досыта наелся. А его все кололи в бок, вожжи все пели, он ел и ел
ветер и больше не мог.
И когда доскакал до некоего места, кругом кричали:
- Король самоедский, - а с него сняли лямку, и человек гладил его
иршаной рукавицей, а он упал.
Оп упал, потому что объелся ветром, и умер, и шкуру сняли, набили - и
он стал чучело.
Лежали минералы на столах.
Стояли болваны, которых ископал Гагарин, сибирский провинциал. Хотел
достать из земли минералов, а ископал в Самарканде медные фигуры: портреты
минотавроса, гуся, старика и толстой девки. Руки у девки как копыта, глаза
толстые, губы смеются, а в копытах своих держит светильник, что когда-то
горел, а теперь не горит. А у гуся в морде сделана дудка. И это боги, а
дудка сделана, чтоб говорить за бога, за того гуся. И это обман. Надписи на
всех как иголки, и никто в Академии прочесть не может.
Жеребец Лизета, самого хозяина. Бурой шерсти. Носил героя в Полтавской
баталии, был ранен. Хвост не более десяти вершков длиною, седло обыкновенной
величины. Стремена железные, на полфута от земли.
Два пса - один кобель, другой сучка. Самого хозяина. Первый - датской
породы, Тиран, шерсть бурая, шея белая. Вторая - Лента - аглицкой породы.
Обыкновенный пес. Потом щенята: Пироис, Эоис, Аетон и Флегон.
А в подвале человеческие вещи: две головы, в склянках, в хлебном вине.
Первая называлась Вилим Иванович Монс, и хоть стояла на колу с месяц и
снег и дождь ее обижали, но можно еще было распознать, что рот гордый и
приятный, а брови печальны. А он такой и был, и даже в самой большой силе,
когда со всех сторон были ему большие дачи, когда он с хозяйкой леживал, -
он всегда был печальный. Это сразу было можно по бровям признать.
Ах, что есть свет, и в свете, ах, все противное, Не могу жить, ни
умерти, сердце тоскливое.
Может, он хозяйку и не любил? А только для больших дач и для будущей
фортуны с нею лежал? И в это время сам ужасался своим газартом и ждал беды?
А вторая голова была Гамильтон - Марья Даниловна Хаментова. Та голова,
на которой было столь ясно строение жилок, где какая жилка проходит, - что
сам хозяин, на помосте, сперва эту голову поцеловал, потом объяснил тут же
стоящим, как много жил проходит от головы к шее и обратно. И велел голову в
хлебное вино и в куншткамору. А раньше с Марьей леживал. И она имела много
нарядов, соболей, каталась в аглицкой карете.
А теперь за ними двумя ходил живой урод сверху и привык к ним. Но
посетителям до времени их не показывали. Потому что хотя были ясны все жилки
в головах, но это было домашнее дело, нельзя было каждому - и даже большим
персонам - выказывать свою домашность.
А в малой комнате были еще птицы - белые, красные, голубые и желтые.
Сама голубая, хвост черный, клюв белый. Кто ее такую поймал?
3Указ о монстрах или уродах. Чтобы в каждом городе приносили или
приводили к коменданту всех человечьих, скотских, звериных и птичьих уродов.
Обещан платеж, по смотрении. Но мало приводили. Драгунская вдова принесла
двух младенцев, у каждого по две головы, а спинами срослись. Сделан ли
платеж малый или что другое, - но в таком великом государстве более уродов
не оказывалось.
И тогда генерал-прокурор, господин Ягужинский, присоветовал ввести на
уродов тарифу, чтоб платеж был справедливый. Плата такая: за человечьего
урода по 10 рублей, за скотского и звериного по 5, за птичьего по 3. Это за
мертвых.
А за живых - за человечьего по сту рублей, за скотского и звериного по
15, за птичьего урода по 7. Чтоб не слушали нашептов, что уроды от ведовства
и от порчи. Чтоб доставляли в куншткамору. Для науки. Если же кто будет
обличен в недоставлении - с того штраф вдесятеро против платежа. А если
урод умрет, класть его в спирты. Нет спиртов - класть в двойное вино, а то
и в простое и затянуть говяжьим пузырем. Чтоб не портился.
4Многие стали косо смотреть: нет ли где монстра или урода? Потому что за
человечьего урода платили по сту рублей. Стали косо смотреть друг на друга.
Особенно смотрели коменданты и губернаторы.
Встречались монстры. Князь Козловский прислал барашка, восемь ног;
другого барашка, три глаза, шесть ног. Он ехал по дороге, видит - пасется
баран, а у него ног не то шесть, не то осмь, в глазах рябит. Думал, что от
водки, и проехал мимо - потом велел имать; привели барана - осмь ног.
Приказано искать хозяина. Пошли в дом; там не найдено никого - хозяин в
нетях и скорей всего схоронился в овсы. Велено барана взять. Получено
благоволение и 30 рублей денег. Тогда узнал про это уфимский комендант
Бахметьев и высмотрел такого теленка, у которого были две монструозные ноги.
Но за эти ноги дано 10 рублей. Нежинский комендант прислал человечьего
урода: один младенец, глаза под носом, уши под шеей, а сам нос невесть где.
Тогда пушкарская вдова из Москвы, с Тверской улицы, представила младенца, у
которого рыбий хвост. А губернатор, князь Козловский, все смотрел, нет ли
человечьего монстра, потому что 100 рублей и 15 рублей - оказывало большую
разницу. Но не было. Тогда послал двух собачек. Собачки были обыкновенные,
но дело в том, что они родились от девки шестидесяти лет. И хотел получить
200 рублей, как за человечьих уродов. Все-таки дано 20, потому что собачки
были не скоты и даже не уроды. И он дал наказ всем комендантам - смотреть
востро, и тогда получат часть. И послана в куншткамору свинья с человеческим
лицом - если смотреть сбоку, - чело у нее, у свиньи, похоже на людское.
Человеческий фронт. Но одним это казалось, а другим нет. Дано 10 рублей.
Живых уродов было трое: Яков, Фома и Степан. Фома и Степан были редкие
монстры, но дураки. Они были двупалые: на руках и на ногах у них было всего
по два пальца, как клешни. Но обходились и двумя. Если им подавали руку и
говорили:
- Здравствуй, пожалуй! - то монстр Фома или монстр Степан жали руки и
кланялись. Оба были молодые, одному семнадцать, другому пятнадцать лет. Их
привел рогаточный караульщик, а они не могли себя назвать, кто такие, потому
что были дураки. Караульщику дали 3 рубля. Потом явился черепаховых дел
мастер и сказал, что дураки - ему племянники, и тоже потребовал платежа. Но
сказано, чтоб убирался, потому что за недонесение должен был еще сам
выплатить штрафу 1000 рублей.
Сторож был старый солдат и часто бывал шумен. Он приходил в вечернее
время, когда не было посетителей, и кричал:
- Двупалые! Стройся в кучки!
И двупалые строились. На Якова он не кричал. Яков был шестипалый. Он
был умный, и его продал брат.
5Он был шестипалый и умный и крестьянствовал. Земля была изношенная,
переношенная, вымотанная вся, но было бортное ухожье, и еще отец поставил
пасеки. Поставил, умер и перестал крестьянствовать, вышел из тягла. Тогда в
тягло вошли мать и Яков, шестипалый. Брат же его, Михалко, был в солдатах,
его взяли еще перед Нарвским походом, когда Якова не было еще в тягле, он
еще не родился. Он был моложе брата на пятнадцать лет. И вдруг теперь, через
двадцать два года, пришла на погост какая-то команда, стала постоем, а к
Якову явился старый солдат и сказался Михалкою. Мать его признала.
Он смотрел строго. Как садились за стол, он смотрел в рот Якову,
сколько ест, чтоб не слишком много ел. Что-то у него было на уме. Он
посвистывал. Ходил на полковой двор, уезжал, бывало. Он не любил
разговаривать. Его на улице так окликали:
- Эй, война!
А тягло тянул Яков.
Мать стала сохнуть, в лице зелень, жадные глаза. Она тоже стала
посматривать в рты, кто сколько ест. А иногда говаривала:
- Хоть бы он шумел или разодрался. Другие шумствуют.
Другие, верно, шумствовали. Мундирчики у многих истратились, стали
являться зипуны. Пять человек оказались в нетях, перестали ходить на
полковой двор. Многие поженились, пристроились ко дворам, к дымам. Потом
стали охаживать двор, огород. И в малое время команда расползлась и ударила
во все стороны; хоть чинила обиды и часто являлось солдатское воровство, но
все-таки с шумными людьми можно жить. А потом полковой двор опустел. Уехал
куда-то господин капрал, и выросла во дворе жирная трава. Там остался один
фелтвебол, и он стал держать торг зольный и винный. И не слыхать было ни о
Балка полке, ни о самом господине Балке, командире.
А Михалко слагал какое-то прошение. Он знал грамоте. И вот однажды
поехал и приехал. Мундир издержался, он построил себе из дерюги кафтан, а
обшлага и отвороты нашил на дерюгу. Шестипалый ходил и скучал под этим
братним взглядом. Он не знал своего брата; пока он тягло справлял, пота и
ухожье его, и пчелы его, и мед, и воск. А война ест хлеб. Яков знал белить
воск под луной, его научили, а солдат все приведет в пустоту. Раз как-то он
задумался, вышел на двор, посмотрел на ухожье, ухожье было темное, и сказал
тихо:
- Не наямишься на этот рот.
Взошел в избу и дал денег солдату на вино. Солдат взял у него по счету,
строго. Деньги у Якова были спрятаны в таком месте, что и мать не знала. В
двух местах. В одном мало, в другом поболее. Он из малого места доставал для
солдата.
Михалко же составлял челобитную о характере. И он ее писал два года, по
слову в день, а уезжал в город, и там подьячий ему ту челобитную правил.
Всемилостивейший царь и государь.
Служу я всенижайший в господина Балка полку с году... со всяким
прилежанием. Пулей бит в нарфском деле в спину. От ран имел желтую болезнь и
получил облегчение на марцыальных водах по приказу вашего самодержавия. Ныне
пришел в конечный упадок в деревне Сивачи. Мундир ветхий и в дырьях, чего
для ото всех осмеян. Характеру и трактаменту никакого не имею. И ныне
всемилостивейшим вашего величества указом даются чины и характеры. Того
ради, всемилостивейший государь, прошу твоего самодержавия, дабы, по
милосердию вашему, удостоен я был характером, готов в поход, готов в
баталию, или в караул, рогаточным и трещотным караульщиком, или в приказ,
чем бы я мог пропитание иметь. Вашего величества нижайший раб
господина Балка полка
солдат.
А подписывать все не торопился. И год, с которого был взят, - не
помнил. Носил полгода листок под рубахой и по ночам шелестил. И листок стал
ветхий, как мундир. Просыпалась мать, поднимала худую голову и качала ею,
как на шестке: шелестит. Хоть бы шумствовал.
Но однажды просиял. Ходил на зельный двор, пришел домой, стал чистить
ремень, косачом оголил бороду - и лик его просиял.
Мать ахнула.
Потом подступил к Якову и сказал:
- Собираться, по указу его самодержавия, по приказу господина Балка
полка. Давать подводу для отвоза арештованных в Санктпетерсбурк. По делу
калечества.
И посмотрел кругом. И взгляд этот был как звезда: он не обращен был ни
на мать, ни на брата. Он растекался по сторонам. И тогда мать и брат поняли,
что дом не дом, а пчелы залетные, и воск будут другие топить. Что нужно
ехать.
И они поехали, ехали день и ночь и молчали. И приехали в
Санктпетерсбурк, и солдат продал своего брата в куншткамору и получил 50
рублей. По указу его величества. Солдат господина Балка полка. И он вернулся
домой. А Яков стал монстр, потому что у него было по шести пальцев на обеих
руках и на обеих ногах. И стал ковылять по Кикиным палатам и получил
характер: истопник. И Яков посматривал на товарищей. Товарищи были
заморские, без движения. Большие лягушки, которых звали: лягвы. Прилипало,
который липнет к кораблям и может топить их. И Яков уважал Прилипало, или
иначе держиладие, за то, что тот может топить корабли. Спрашивал сторожей,
сторожа стали называть ему: змей, морской пес, гнюсь. И Яков стал водить по
камере посетителей. Он водил их по комнате, показывал шестым пальцем и
говорил кратко:
- Лягва. Вино простое. Или так:
- Мальчонок. Двойное вино.
Он получал в месяц два рубля, а на дураков выдавали по рублю.
Раз подьячий средней статьи, которому не дали калача, ухватил слона за
хобот, что было настрого запрещено, потому что один, другой хватится за
хобот, потом могут и вовсе его оторвать. А потом стал хватать его, Якова, за
пальцы, чтоб лучше рассмотреть, какой он шестипалый. Тогда Яков, не говоря
ни слова, показал подьячему кулак, и тот сразу осел. А потом запросил
пардону и стал его уважать. И Яков жил в свое удовольствие. Перед отъездом
пошел он в одно неизвестное место, отрыл деньги, завязал в пояс, и тот пояс
был теперь на нем. И двупалые его боялись, а сторожа уважали. Он звал
двупалых: неумы. Он их водил в мыльню париться. А когда стал ходить за теми
двумя головами, внизу, он долго смотрел Марье Даниловне в глаза - а глаза
были открыты, как будто она кого-то увидала, кого не ждала, и урод смотрел
строение жилок.
И когда подсмотрел, какие жилки где находятся, тогда он понял, что
такое человек.
Но все дни ему было скучно, и ему казалось, что его скука от слона, что
он такой серый, большой, с хоботом. И было положение: они будут жить в
каморе до самой смерти, а потом их положат в спирты, и они станут натуралии.
6A брат Михалко вернулся без характера: он раздумал подавать челобитную,
он решил ждать времени. Безо времени нельзя подавать. И застал дома большую
перемену. Мать хозяйствовала и стала разговорчива. И так же начала
посматривать на него, как Яков раньше смотрел. Но воска белить не могла, как
Яков, и Михалко тоже не мог. Братские деньги, как пришел, он увязал в
тряпицу и сунул в опечье, между камнями. Место сухое.
И воск стал не тот: с пергой, темный, ломался. Может, дело в огне, как
его топить? Или пчела переменилась? Откуда тот способ добыл Яков? И мать все
теперь говорила о воске. И уж думать забыла о Якове, а о воске все помнила,
какой он был. Проходили разные люди через повост. Кто они - богомольцы или
беглые, никто не знал.
И вдруг вечером мать сказала:
- В воске вся сила. Теперь воск как хлеб. И дань вощаная. Потому что у
царевой немки пестрина пошла по носу; чтоб ее избыть, она воск ест. А воск
на еду идет белый.
И тогда солдат подавился хлебом и ощутил челобитную на груди, и
челобитная зашелестила, он ударил по столу кулаком и крикнул, побелев от
великого страха и гордости:
- Слово и дело!
7Караульщики-профосы и гноеопрятатели всех вывели на большую
перспективную дорогу, довели до последней заставы, до рогатки, и сказали:
- Прочь. Теперь не ворочайтесь.
Тогда каторга зашевелилась по дорогам, как вошь. Таял снег, и она шла и
осклизалась, потому что отвыкла ходить по земле, только ходила собирать
милостыню на пропитание. Но тогда она ходила скованная, а теперь ноги у всех
были свободны и осклизались. Были здесь люди испытанные, их пытали. Те
ходили плохо. Пройдут - сядут. Где снегу меньше. А к ночи слынивали - в
леса и в деревни. И затопило деревни, как будто каторга Нева вышла из
берегов, пошла по дорогам и вошла в деревенские улицы. Деревни запирались.
Там бродили люди и били в колотушки.
- Тк-тк-тк.
И собаки лаяли с сердцем, с злостью, крутили хвосты и ставили уши
дозором.
И здесь были солдат и солдатская мать, среди испытанных. Их сказки во
всем разошлись, и их пытали.
Вправили профосы мать в хомут, и мать сказала:
- Тех речей о воске не помню. А говорила я не о царице, а о немке, что
у царя взята. А кто такова, не знаю.
А когда ее спросили, откуда она те речи взяла, и дали два кнута, она
показала:
- Рыжий, высокий, волосья стоят во все стороны, и знатно, что из попов
или сын попов, кто его знает. Проходил повоет и спросил воды напиться. И
говорил те слова. А кто таков, не знаю. Может быть, не русский, из немцев.
И дали матери пять кнутьев, а больше не давали, потому что здоровье
стало меньшеть.
Солдату руки выворотили, и он сказал:
- Говорено про персону, что у ней по носу пестрина. И персона в
скаредных словах назвата немкой. И если не то сказал, велите меня смертию
казнить. А я солдат господина Балка полка.
Дано ему десять кнутьев.
- Дурак, - сказали ему, - никакого Балка полка теперь вовсе нет.
И оба говорили свои пыточные речи, а потом посмотрели кто надо и
увидели, что речи не так уж много расходятся и что ни мать, ни сын своих
речей не меняют. А того рыжего, с волосьями, весьма затруднительно теперь
догнать по дальности времени.
Но тут пошла большая перемена, велено всех гнать за многолетнее царское
здоровье, и выгнали мать с сыном. Вывели прохвосты их за заставу и сказали:
- Прочь!
А сын сжевал свое прошение о характере, все съел, чтоб не нашли и чего
похуже не вышло, и ту челобитную не подал и так ушел из города
Санктпетерсбурка, как пришел, - без характера. Но сын с матерью не
встретились. Они шли разными дорогами и слабели. Нищее дело стояло на чем?
На покорстве, и чтоб ничего не спускать с глаз. Нищее дело было похоже на
торговое дело, все равно как воск продавать на сторону. Только теперь был
уже не воск, а покорство, и гладкое слово молодым, и плохая речь старикам,
- чтобы показать, что они такие смирные, что даже говорить хорошо не могут.
Они продавали по дворам нищий товар, и им за него подешеву давали. А глаза
были потуплены, и глаза были испытанные и видели все насквозь, что за
забором. И руки были вывернутые и клали в суму, что смотрел глаз. Так они
пришли, каждый своей дорогой, к своему повосту, и у повоста встретились, и,
не глядя друг на друга, пошли к дому.
А у дома встретила их гладкая черная собака и стала лаять и скалиться,
аж зубами скрыпеть. Тогда из их избы вышел Старостин сын, отер рот и
спросил:
- Чего надобно? И махнул рукой:
- А вы подите, подите.
И тогда мать присела у дерева и больше не встала.
А солдат господина Балка полка взглянул вокруг себя и не узнал ни избы,
ни людей, ни ухожья, ни матери. И он ушел военным шагом туда, откуда пришел.
8Урод поманил шестым пальцем подьячего средней статьи и сказал ему:
- Подь сюда.
За слоном, у самого мальчишки без черепа, они сговорились. И подьячий
назавтра принес Якову челобитную, длинную, написанную старым манером, - о
небытии. Подьячий был застарелый, он еще при Никоне терся.
Всенижайший раб Яков, Шумилин сын, просил призреть худобу его и, понеже
готов не токмо шестых своих перстов лишиться, а инно и всех худых рук и ног
и даже самого живота, - повелеть ему не быть в анатомии, кушнткаморою
называемой. Уже стало ему, горькому, вся дни тошно провождать посреди лягв,
и младенцев утоплых, и слонов, и ныне он, нижайший, стал как зверь средь
зверей, а большой науки от него нет, потому что нет у него ни носа аки
хобота, или же подо ртом нос, но токмо имеет шестые персты. И за то свое
небытие дает он впятеро больше противу своей цены и будет по вся дни
высматривать бараны осминогие и где теля двуглавое, или конь рогат, или змий
крылат - он все то винен в анатомию привезти и без платы, и подвода своя.
|