Web gatchina3000.ru


Тынянов Юрий Николаевич

Смерть Вазир-Мухтара

 

Юрий Тынянов

 


 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Прапорщик Скрыплев, как и всякий человек, имел свои привычки и свои сны.

Будучи по официальному своему положению страшным преступником, чуть ли не ренегатом, подобным Абдаллаху, он был простой и смирный человек.

Для него и самого было не ясно, как он стал наиб-серхенгом, дважды законным обладателем Зейнаб-Ханум, правою рукою Самсон-хана и черт его знает еще чем.

Он был просто прапорщик Нашебургского пехотного полка Евстафий Васильевич Скрыплев, но теперь все это бесконечно запуталось. В мыслях у него не было становиться наиб-серхенгом. Дело было в картах, и безобразное это было дело.

Он даже не любил карт самих по себе, во всяком случае, побаивался их. Отец его, отставной чиновник, расставаясь с ним, сказал ему:

- Ты, Сташа, не пей в полку, не буянь. Это, знаешь ли, Сташа, нехорошо буянить и безобразничать. Больше всего карт беги, Сташа, с дядей Андреем, знаешь, что из-за карт
[322]
случилось. Христос с тобой. А товарищей не бегай, нет. Товарищей не нужно бегать. Если там какая девица приглянется, ты легко... легко... потоньше... Лучше уж с простыми девками, Сташа, это легче, легче. Ну, ну, вот.

В полку Сташа действительно вел себя вначале сдержанно и несколько скуповато. Сташа в глубине души был педант. Он мог быть впоследствии полковником или даже генерал-майором при своей выдержке. Вернулся бы через двадцать лет с подагрой, с орденом, с военной отставной палочкой в калошке - к себе, в Херсонскую губернию, доживать. Его жизнь могла бы отлично устроиться. Но самая сдержанность его погубила.

Полковой командир любил играть в карты и любил, чтобы ему проигрывали. Он начал коситься на Сташу и решил, что прапорщик "себе на уме, стручок".

При первом деле, в котором прапорщик Скрыплев вел себя отважно, он был обойден крестиком. Крестики и повышения достались всем, только не ему.

Человеческая несправедливость приносит тайную радость отставным полковникам, даже если она направлена лично против них, потому что отставной полковник к концу жизни ощущает в груди горькую точку. Эта горькая точка требует пищи. Отставные полковники могут умереть от благополучия. Не то прапорщик.

Такая простая вещь, как человеческая несправедливость, может мгновенно изменить его всего, целиком, особенно если прапорщик безупречен. Он уже не тот прапорщик, он изменен в своем составе. Подобный прапорщик способен на безумие.

Прапорщик Евстафий Васильевич Скрыплев стал картежником. Но его картежная деятельность коль скоро началась, толь скоро и кончилась.

Вероятно, у него возникла мысль отомстить командиру, обыграть его. Картежная деятельность его протекла вся в одну ночь. В большой избе, заменявшей собрание, он проиграл все свои деньги и небрежно написал командиру записочку на десять тысяч.

Вышел он прямой и ровной походкой и в ту же ночь хотел застрелиться, не только потому, что десяти тысяч он решительно не мог достать, но также из-за унижения. Но это быстро прошло. Мысль прапорщика, аккуратного, впрочем, как всегда, начала работать без его помощи, сама по себе. То вдруг он представлял себе, что встречает богатую помешицу, она влюбляется в него, и командир раздавлен. То вдруг просто получается бумажка от графа Паскевича: командира
[323]
под суд, прапорщика в полковники, и командир раздавлен. То случается что-то непонятное, происходит какой-то ералаш, и командир в результате опять-таки раздавлен.

Прапорщик Скрыплев иногда забывал про десять тысяч, но тогда-то он ясно, как бы со стороны, и замечал, что он, Сташа Скрыплев, изменился.

И вот под Карсом, во время одной ночной вылазки, когда прапорщик только и хотел, что неправдоподобно отличиться, он полз к неприятелю и подпола очень близко. Сердце его забилось: он услышал вражеский разговор.

Вместо того чтобы гаркнуть "ура" и врезаться или сделать еще что-нибудь отчаянное, прапорщик стал прислушиваться и услышал русскую речь.

- Ты не кури, черт, - говорил кто-то.

- А чего мне не курить? - отвечал кто-то.

Прапорщик оглянулся на своих пятерых солдат. Оказалось, солдаты тоже слушали.

- Это, ваше благородие, Самсон Яковлича люди, - сказал ему шепотом унтер, лежавший рядом.

Тут прапорщику как раз и нужно было гаркнуть "ура" и совершить нечто отчаянное. Вместо этого он посмотрел на унтера, осторожно отстегнул шашку, положил ее на землю и быстро, наподобие змеи, пополз на самый вражеский разговор. Солдаты полежали, посмотрели на уползающего прапорщика и вдруг сделали то же самое.

Так совершилось ренегатство Скрыплева.

Очнувшись уже в Тегеране, он постарался ни о чем этом не думать, был аккуратен, как всегда, прекрасно исполнял все, что требовалось, и легко и незаметно стал правою рукою Самсон-хана. Но можно было заметить, что он относился к перемене положения слишком легко, как временной и случайной, как будто его перевели в другой полк или дали другое назначение.

Самсон его полюбил, верно, за тихость и внимательность. Но ему казалось подозрительным в Скрыплеве одно, очень неважное обстоятельство: Скрыплев никогда не пел.

Была ли это привычка старого драгуна или что другое, Самсон любил поющих людей. Он им доверял. Песельники у него были действительно превосходные.

Прислушиваясь иногда к тому, что творилось на другой половине его дома, Самсон усмехался:

- Тихони. Чисто монастырь.

Скрыплеву он, разумеется, ничего не говорил об этом, но мало-помалу начал как бы тяготиться. Зейнаб-Ханум зато была довольна свыше меры. Она смотрела на прапорщика,
[324]
как смотрит человекоподобная обезьяна на своего хозяина. Она змеей свертывалась у его ног. Кроме всего этого, она была очень хороша, не в пример лучше тех женщин, которых довелось знать Скрыплеву.

Всего этого, пожалуй, было уже слишком с него, он прежде всего был аккуратный человек.

Сны у него были всегда такие: он совершал какую-то провинность. То распотрошил так, здорово живешь, полковой журнал и спрятал на груди какую-то бумажку, вовсе ненужную. То воткнул какому-то лохматому, в бараньей шапке, кинжал, впрочем игрушечный; лохматый, тоже как игрушка, пошатнулся и упал, он заглянул в кошелек убитого, а там две копейки, и он взял их.

Все в этом роде.

После того как взбесившийся Тегеран встречал Грибоедова, Скрыплев стал еще тише и аккуратнее, но все у него начало валиться из рук. Он вдвое больше ходил, вдвое больше старался, и все невпопад. А на Зейнаб он посматривал с унынием.

Зейнаб думала, что все оттого, что она еще не беременна, и к ней ходили старухи персиянки, что-то делали над нею, шептали и уходили.

Прапорщик Скрыплев ловил русскую речь на улицах. Встречая казака на базаре, он отшатывался. Раз увидел он, как проехал по улице высокий человек с вытянутым стремительно вперед узким лицом, неподвижным и как бы насмешливым, и он содрогнулся.

- Вазир-Мухтар, - сказали рядом.

Прапорщик почувствовал, что его час пришел.

2

На второй день по приезде Грибоедова произошло событие очень неважное: у двух людей отняли то, чем они не пользовались.

Дело в том, что Грибоедов еще до приезда был в Тегеране.

Он был для Самсон-хана предупреждением Аббаса-Мирзы, воспоминанием об очках и неподвижном лице и совсем уж смутной и как бы не связанной ни с чем памятью о деревне, пахнущей терпкой рябиной, о лае русских собак, о какой-то речке, в которой он ловил мальчишкой рыбу. За все это поплатился дед, впрочем не пострадавший.

Для Алаяр-хана он был разговором доктора Макниля,
[325]
деньгами и вдруг скользнувшей мыслью о знакомом троне, кусок резьбы которого он на секунду представил так ясно, что даже зажмурился.

Для Манучехр-хана он был вестью, переданною ему племянником, Соломоном Меликьянцем, русским коллежским асессором, который приехал в Персию вместе с послом и опередил его в Тегеране. Соломон сказал дяде, что русский посол совсем загнал английского и делает что хочет. И Манучехр-хан взглянул на свои сундуки подозрительно, как бы взвешивая их. Шах поручил ему до приезда посла вести дела о русских пленных, опрашивать их и передавать владельцам.

А для Мирзы-Якуба он был шамхорцем, обыкновенным, грязноватым шамхорцем в кудлатой бараньей шапке. Как человек ничем не занятый, шамхорец бродил по базарам и присматривался.

Мирза-Якуб стал его замечать у дворца. Шамхорец равнодушно прохаживался не раз и не два на дню у дворца, как человек гуляющий и бездельный. Вместе с тем его движения были несвободны, как у человека чем-то занятого.

И Мирза-Якуб встревожился. Он выслал своего слугу поговорить с шамхорцем и расспросить его, откуда он и зачем прибыл в Тегеран.

Слуга вскоре вернулся и сказал, что шамхорец прибыл с людьми русского посла, что посол должен вскоре прибыть, а он обогнал посла, и что ищет он в Тегеране свою племянницу.

И Мирза-Якуб приложил руку к сердцу, потому что сердце зашевелилось. Но он ничего не сказал Хосров-хану.

И вот через два дня, когда двор, а в том числе и Хосров-хан и Мирза-Якуб хлопотали: скоро должен был приехать русский посол, - Хосров-хану доложили, что его спрашивает какой-то шамхорец.

Хосров-хан вышел на балкон и без приветствия выслушал шамхорца. Потом, ничего не ответив, он вернулся к себе и стал думать.

Можно было временно услать Диль-Фируз из Тегерана. Но как скучно и пусто будет без нее. Лицо ее было как абрикос, в детском пушке. Она была толстенькая и смешливая.

К вечеру он решился отослать Диль-Фируз. Тогда к нему пришел Мирза-Якуб. Якуб внимательно выслушал своего друга.

Никогда нельзя было по лицу определить, что думает Мирза-Якуб, когда смотрит неподвижными и как бы бессмысленными глазами. Служба в гареме приучает лицо к спокойствию.
[326]

Но на этот раз он усмехнулся и сказал беспечно:

- Шамхорец? Я видел этого шамхорца. Он, кажется, сумасшедший, который ищет здесь вчерашнего дня. Его племянница, правда, была взята в плен, и она была в Тегеране, но она уже давно теперь в Миане.

- Откуда ты это знаешь, - спросил Хосров-хан, удивленный, - и у кого была эта племянница?

И Мирза-Якуб снова усмехнулся и сделал знак рукой.

Хосров-хан понял этот знак: дело шло о шахе.

Но он все же обеспокоился.

- Но ошибка здесь невозможна?

- Ошибка всегда возможна.

И Мирза-Якуб ушел.

А Хосров-хану вывели из конюшни необъезженного коня, и он долго объезжал его, а когда конь совсем обессилел, хан, не ужиная, лег спать и так ни на что не решался. Он был нерешителен, как женщина, и храбр, как наездник. Он был к тому же легковерен и охотно верил в то, что успокаивало. Постепенно он усвоил мысль Якуба и совершенно уверился в ней.

Так прошла неделя, и ничего не случилось.

Потом Хосров-хана позвали к Манучехр-хану. Манучехр-хан жил в большом доме, сзади шахского дворца, около крепости Шимлах. У него сидели Ходжа-Мирза-Якуб и племянник Манучехр-хана, коллежский асессор Соломон Меликьянц. Встретив Хосров-хана, старик выслал из комнаты племянника, и в ней остались три человека, три евнуха.

Подали пушеки.

Гладколицая высокая старуха жевала молча пушеки и смотрела на амазонку с подведенными глазами.

Потом она сказала амазонке:

- Хосров, я люблю тебя как племянника, и все трое мы здесь как братья. Один шамхорец подал просьбу на тебя. Он подозревает, что у тебя находится его племянница.

Амазонка быстро посмотрела на того и на другого.

Но другой молчал.

Манучехр-хан сказал еще:

- Мои люди придут с ним к твоему крыльцу, и ты должен будешь показать им свою Диль-Фируз.

- Я думаю, - сказал тогда лениво Якуб, - что ее нужно все-таки увезти.

Хосров-хан выпятил губу.

- Может быть, это и не она еще.

- Все-таки я посоветовал бы ее увезти, Хосров, - повторил Мирза-Якуб. - Возможна ошибка, и ее нужно
[327]
увезти подальше, чтобы никто не знал, где она. У русского тысяча рук и тысяча глаз.

- Это невозможно, - сказал Хосров-хан нерешительно.

- Почему? - спросил Якуб. - У меня есть одно место под Казенном.

- Неизвестно, на сколько времени придется ее увезти. И потом я все же уверен, что это не она.

И Мирза-Якуб не возражал.

Манучехр-хан вздохнул свободно: не предупредить Хосров-хана он не мог, но боялся неприятностей. Этот русский посол! Манучехр-хан был осторожен. Истлевшими глазами цвета жидкой пыли он посмотрел на товарищей и улыбнулся.

- Мирза-Якуб всегда предполагает дурное, Хосров-хан - всегда хорошее. Я старик и сам не ожидаю ни хорошего, ни дурного. Я только знаю, что человек, ожидающий дурного, сам идет к дурному. Вы думали, дети мои, о шамхорце, но не подумали о Диль-Фируз.

Оба евнуха подняли на него глаза.

- Недостаточно, чтобы шамхорец признал твою Диль-Фируз: нужно, по уставу, чтобы Диль-Фируз признала тоже шамхорца.

Об этом действительно не подумал Хосров-хан.

- Ты знаешь ее лучше моего. И вот мой совет: ты покажешь ее шамхорцу, но она не признает его.

3

Непонятна любовь евнуха. Хосров-хан просил Диль-Фируз остаться у него, что бы ни случилось. Девочка привыкла к нему. Она ела самые любимые свои блюда. Он подарил ей еще десять туманов для лобной повязки и еще сорок для ожерелья, и девочка рассыпала монеты и собирала их в кучки. Ей нравился блеск и звон монет.

Наступил день, когда пришел шамхорец.

Перед его приходом пришел к Хосров-хану Мирза-Якуб, и хан, взяв за руку Диль-Фируз, вывел ее из комнаты.

Шамхорец уже ждал.

Тут началась охота.

Диль-Фируз, увидя шамхорца, побледнела. Она отвела от него взгляд.

Хосров-хан смотрел на нее, как на необъезженную лошадь, внимательно и ясно.

Диль-Фируз стала тогда бросаться с места на место. Она
[328]
бегала неровными маленькими шажками по крыльцу, как зверь по открытой поляне.

Потом остановилась и остолбенела.

Сдвинув брови, она прищурилась, как будто стоял не солнечный день, а густой туман.

Она всматривалась в шамхорца.

Хосров-хан еле заметно пригнулся, как будто нужно было ему сейчас вскочить на дикую кобылу, ни разу не видавшую плетки.

Тут стал подходить шамхорец.

Руки его повисли по бедрам, как они невольно и естественно виснут у солдат, когда они видят генерала.

Диль-Фируз была одета в богатые одежды. Халаты хана и ходжи блестели на солнце.

- Назлу-джан, - сказал шамхорец хрипло.

Диль-Фируз испугалась. Она подалась назад. Она прикоснулась к руке Хосров-хана. Она закинула голову и смотрела на хана, как на верхушку мечети.

И тут Хосров-хан улыбнулся слегка, уголком рта. Ходжа-Якуб смотрел на Диль-Фируз и не шевелился.

Дрожащими грязными руками шамхорец стал что-то доставать из глубоких карманов. Он протянул узловатые руки к Диль-Фируз, а на руках у него лежали сморщенные маленькие лиму - сладкие лимоны, и белые конфеты, черствые, дешевые, с приставшими волосками и всем, что там накопилось сору в глубоком шамхорском кармане.

Диль-Фируз с отвращением коротко взмахнула обеими руками.

Потом она посмотрела на Хосров-хана плутовато, как котенок.

И Хосров-хан засмеялся. Белые зубы открылись в улыбке сполна. Он смеялся, как женщина, уловившая женскую черту в своем ребенке. Он сказал:

- Диль-Фируз, не бойся, не убегай.

Тогда только Диль-Фируз медленно подошла к шамхорцу и сгребла небольшой рукой сласти с обеих рук.

Слезы засочились у шамхорца из глаз. Он схватил руку Диль-Фируз и поднес ее к глазам.

- Назлу-джан, Назлу-джан, - забормотал он, - неужели ты не узнаешь меня? Я ведь твой аму-джан. Подойди же, подойди ко мне, не уходи от меня, Назлу-джан.

Хосров-хан еще улыбался. Но стоял скромно и неподвижно, задумавшись, как-то покорно стоял Ходжа-Якуб.

Диль-Фируз покраснела, она надулась, напружилась,
[329]
голова ее стала дрожать и уходить в плечи. Шамхорец взял ее в большие руки и чмокнул громко в голову.

Диль-Фируз стала тихонько плакать.

Когда же она почувствовала на голове своей поцелуй шамхорца, она взвизгнула негромко и жалобно, как собака, и вдруг, уткнувшись в руки шамхорца, стала их лизать, не целовать. И шамхорец урчал, а Диль-Фируз бормотала:

- Аму-джан, аму-джан.

Хосров-хан заплакал тогда.

То ли ему было жалко Диль-Фируз, то ли шамхорца даже, то ли самого себя. Он стоял, плакал и утирал слезы рукавом.

А Мирза-Якуб смотрел на него с удивлением, как будто видел его впервые.

Так Диль-Фируз, радость сердца, стала в этот день печалью сердца - Суг-э-диль.

4

Существо таинственное, с тысячью рук и глаз, русский Вазир-Мухтар занимал дом прекрасный и вполне подобающий его званию.

Дом этот принадлежал одному из шестидесяти восьми шах-заде и стоял у крепости, издавна носившей имя крепости Шах-Абдул-Азима.

Если учесть кривизну улиц, он находился в полутора верстах от шахского дворца, и послу не угрожали ежедневные свидания с шахом.

Стоял дом у самого рва крепостной ограды, и главный вход приходился с запада над рвом. Перед входом была полукруглая площадка, которая незаметно сливалась с улицей. Площадку нарочно устроили перед самым приездом Ваэир-Мухтара, чтобы у входа и во рву можно было многим свободно собраться и даже поставить лошадей, чтобы все могли приветствовать Вазир-Мухтара. И действительно, много народу толпилось теперь на площадке - армяне и грузины, родственники пленных, торговцы, ходатаи.

Главные ворота были высокие и широкие, переход вовнутрь двора был темный, плохонький, в пятьдесят шагов. Зато внутренний двор, четырехугольный, был просторный, с бассейном посередине. Он был перегорожен на четыре части, четыре цветника. Цветов в нем, впрочем, никаких не было. Была в нем теперь персиянская стража под начальством Якуб-султана.
[330]

Окружала этот двор одноэтажная постройка, службы, вроде гостиничных нумеров где-нибудь в Пензе, только с плоской крышей. В одной половине жил Назар-Али-хан, мехмендарь Грибоедова, со своими феррашами и пишхедметами, в другой были квартиры Мальцева и Аделунга. Охраняли их те же ферраши.

Еще один двор - ив нем большой тополь. Один-одинешенек, как рекрут на часах. Низенькую калитку теперь охраняли русские солдаты.

На третьем дворе - не двор, а дворик, с южной стороны - двухэтажное здание, узкое, как недостроенный минарет. Три комнаты наверху, три комнаты внизу.

С середины двора вела наклонная, узенькая и частая, как гребенка, лесенка прямо во второй этаж.

Во втором этаже сидело существо таинственное, Вазир-Мухтар. Он сидел там, писал, читал, никто не знал, что он там делает. Добраться до него было трудно, как до человека закутанного, нужно было распутать три входа и размотать три двора.

5

Он сидел там, во втором этаже, писал, читал, никто не знал, что он там делает.

Он мог, например, там сидеть и писать бумаги всем иностранным державам. Или день и ночь думать о величии своего государя и русской державы. Манучехр-хан, который приготовлял для него покои, думал, что Вазир-Мухтар будет смотреться в зеркала. Он много наставил там зеркал с намалеванными по стеклу яркими цветами, и, сидя за столом, можно было видеть себя в десяти видах одновременно.

И правда, Вазир-Мухтар видел себя в зеркалах. Но он старался не смотреть долго. Удесятеренный, расцвеченный Вазир-Мухтар не приносил особого удовольствия Александру Грибоедову.

И правда, что он сидел за бумагами с видом величайшего внимания. Он писал:

Из Заволжья, из родного края,

Гости, соколы залетны,

Покручали сумки переметны,

Долги гривы заплетая.

Он следил ухом за небогатыми, потерявшими вид звуками, которые доносились через три двора, и ловил старорусскую песню об удалых молодцах.
[331]

- Вот они -

На отъезд перекрестились,

Выезжали на широкий путь.

На широком пути много разбойничков, сторожат пути солдаты и чиновнички - надобно в сторону спасаться.

И спасся.

Терем злат, а в нем душа-девица,

Красота, княжая дочь.

И медленно потягивал он холодный шербет, что принес Сашка, и уже кругом была прохлада, которой искал всю жизнь:

Ах, не там ли воздух чудотворный,

Тот Восток и те сады,

Где не тихнет ветерок проворный.

Бьют ключи живой воды.

Тут бы радость, тут бы нужно веселье, а фортепьяна нету. Стоит белая, слоновой кости, чернильница, калямдан, выделанный как надгробный камень. И похож на могилку Монтрезора.

Грешный позабыл святую Русь...

Тут ему и славу поют.

Буйно пожил век, а ныне -

Мир ему! Один лежит в пустыне...

Эту песню петь будут. Будут петь ее слепцы и гусельники по той широкой дороге, и будут плакать над нею бабы:

У одра больного пожилая

Не корпела мать родная,

Не рыдала молода жена...

Он отложил тихонько листок, с недоумением.

- Молода жена.

Что-то похожее пел десять лет назад у его окна пьяный Самсон, и он к нему тогда не вышел.

Он теперь добьется его выдачи. А умирать он и не собирался, последний страх оказался чиновничьей поездкой по приказанию.

Он увидел свое лицо сразу в четырех зеркалах. Лицо смотрело на него пристально, как бы забыв о чем-то, лицо, странно сказать, - растерянное.

Он кликнул Сашку, но Сашка куда-то запропастился.
[332]

6

Аудиенция у шаха.

Ферраши облаком со всех сторон. Сарбазы во дворе берут на караул по-русски.

На каждый шаг Вазир-Мухтара смотрит двор, и каждый его жест кладется на весы. Англия взвешивается глубиною поклона Вазир-Мухтара, продолжительностью аудиенции, количеством и качеством халатов, качеством золотых сосудов, в которых подается халвиат.

У лестницы стоят карлики шаха в пестрых одеждах.

И Грибоедов вспомнил слоновьи шаги Ермолова.

В 1817 году Ермолов тонко и терпеливо, со вкусом, отвоевал все мелочи этикета и под конец ступил в солдатских сапогах к самому трону его величества и уселся перед ним на стул.

Потому что малое расстояние от трона есть власть державы, а сиденье перед ним - главенство.

С 1817 года русские, с тяжелой руки Ермолова, избавлены были от мелочей этикета.

Мелочи исполняли с великим удовольствием англичане. Они снимали сапоги, надевали красные чулки и стояли красноногими птицами перед шахом.

Но этикет прервался через десять лет после грузной аудиенции Ермолова, когда тысячами кланялись персияне и русские земными поклонами друг другу и так оставались лежать.

Теперь он возобновлялся, и теперь снова нужно будет отвоевывать стул и сапоги, потому что стул и сапоги весят много куруров.

Кальянчи в древней персидской одежде, с высокой шапкой на голове, держал золотой кальян на жемчужном коврике.

Евнухи взглянули на золотую грудь Грибоедова. Треуголка, как портфель, была прижата к боку.

Манучехр-хан заглянул ветошными глазками в глаза Грибоедову и нерешительно указал на маленькую комнату.

Комната эта была кешик-ханэ - палатка телохранителей. Там стягивали сапоги с послов и облачали их в красные носки. Там, исполняя древний обычай, прикасался персиянин к иностранному мундиру, что означало обыск.

Манучехр-хан только заглянул много видевшими старушечьими глазами в глаза Грибоедова. Но тотчас его рука в голубом рукаве приняла свое обычное положение.
[333]

Вазир-Мухтар смотрел спокойно, с неопределенною сосредоточенностью, как бы мимо глаз евнуха, или сквозь него. Манучехр-хан понял: носки отменяются. Он раздвинул занавес - пердэ - бережно, как священные покровы.

Когда, окруженный краснобородой толпой, вошел Грибоедов в залу, где стоял шах, - снова посмотрел Манучехр-хан в глаза Грибоедову. Глаза были узкие, сухие, прищуренные. И, вздохнув, евнух дал знак, и Грибоедов почувствовал за спиною кресла. Мальцов и Аделунг стали за ним.

Преклонившись глубоко, но быстро, он опустился в них, как в 1817 году опустился в них впервые перед шахом - Ермолов.

Шах-ин-шах - царь царей, падишах - могущий государь, Зилли-Аллах - тень Аллаха, Кибле-и-алем - сосредоточие вселенной - стоял в древней одежде на троне.

Твердая, стоячая, она была из красного сукна, но красного сукна не было на ней видно: жемчужная сыпь сплошь покрывала ее, и нарывы бриллиантов сидели на ней. По плечам торчали алмазные звезды, как два крыла, которые делали плечи царя широкими, а на груди жемчужное солнце, два дракона с глазами из изумрудов и два льва с глазами из рубинов. Четки - тасбих - из жемчугов и алмазов висели у него на груди, борода была расчесана, напоминала драгоценную дамскую ротонду больших размеров. Шах был как возлюбленная тишина, Елисавет Петровна, только что с бородой. Ротонда стояла, и могущий государь стоял, но пошевелиться не мог: одежда весила полтора пуда.

Позолоченный Наполеон стоял под стеклянным колпаком по правую руку шаха и мрачно смотрел на происходящее.

Парадные министры в многоэтажных джуббе, красных и коричневых, одетых одна на другую, похожих на фризовые шинели, были в белых шалях, намотанных на черные каджари.

Стоял в первом ряду принц Зилли-султан, нарядный, толстый, с алмазным пером на шапке. Во втором ряду - стянутый в рюмочку, гибкий и беспомощный, со смуглым гладким лицом молодого развратника, черноусый Хозрев-Мирза, младший принц, сын Аббаса, внук шахов, поставленный во второй ряд за происхождение: он происходил от христианки, стало быть был нечистой крови.

Толстяк, вроде Фаддея, но только бронзового цвета, стоял рядом с ним. Толстяк громко сопел и, выкатив глаза,
[334]
слегка приоткрыв рот, без всякого выражения глазел на происходящее.

Это был придворный поэт Фазиль-хан.

В обязанность его входило чтение стихов шаху, министрам и знатным иностранцам, а также и плохое качество стихов, потому что Баба-хан, подобно Нерону, и Людовику Баварскому, и хану монгольскому Юн-Дун-Дорджи, сам был поэт и не любил соперников.

Пристально смотрел на Вазир-Мухтара Ходжа-Мирза-Якуб.

А Вазир-Мухтар сидел в креслах необыкновенно свободно и смотрел на шаха и на золотого Наполеона.

Он внятно отвечал на все вопросы, но сила была не в том.

Вазир-Мухтар словно задумался.

Он сидел Олеарием перед царем московским, и торопиться некуда, потому что все это случилось уже за триста лет назад.

Золоченый Наполеон, сложив руки на груди, смотрел, наклонив несколько набок простую голову, как стоял живой древний царь перед троном, и сидел, прижав треуголку к боку, Олеарий.

Шах сизел.

Со лба его упали две крупные капли.

Прошло четверть часа.

Мальцову казалось, что все видят, как он дрожит.

О чем он думает, Александр Сергеевич, в своих креслах, на что он смотрит, чего он сидит? Боже, какая тоска, шах задохнется.

В самом деле, о чем думает Вазир-Мухтар?

Может быть, о курурах?

Может быть, о своей жене, о ее руках, о том, что она сказала при расставании?

Может быть, он сравнивает наружность деспота азиатского, в крыльях, которые никуда не летят, в одежде полуторапудовой, с наружностью другого, тонкого и круглого, как кукла, в синем мундире, небесного жандармского цвета?

Или, может быть, просто в голове у него неуместно проносятся срамные стихи великого русского поэта:

- Борода предорогая!

Жаль, что ты не крещена...

Грибоедов сидел.

Доктор Аделунг, стоявший сзади и похожий в своем мундире на круглый и низкий кальян, присматривался к евнухам.
[335]

Евнухи интересовали его как явление натуральное, физическое; один из них смотрел неприятно и в упор.

Шах закрыл глаза, как умирающий петух.

- Борода в казне доходы

Умножает по вся годы...

Тут Грибоедов заложил ногу на ногу.

Так сидел он, внезапно отрешенный от всего, созерцая жемчужный поднос и не думая ни о чем.

Министры сгорбились. Алаяр-хан прикусил губу.

Он сделал это нарочно: чтобы громко не сорвалось слово, страшное слово, которое может произнести один шах:

- Муррахас - я отпускаю.

Алаяр-хан хотел бы этого слова. Тогда бы началось...

Руки у шаха повисли. Он раскрыл рот и тяжело дышал.

Наполеон под стеклянным колпаком как будто повел головой.

У Мальцева пустели ноги, и ему хотелось сесть на пол.

Никто ничего не говорил.

- О, коль в свете ты блаженна.

Борода, глазам замена!

Шах пошевелил губами. Вот пройдет еще одна минута, и...

Грибоедов встал и поклонился глубоко и быстро.

Все зашевелились. К шаху подходили уже, брали его под руки, выводили. Его величеству было дурно.

В соседней комнате угощали Грибоедова и его секретарей халвиатом, ледяным розовым шербетом, чаем и кофе.

Угощали их Манучехр-хан и Ходжа-Мирза-Якуб.

Фазиль-хан мелкими шажками подошел к Грибоедову и сказал ему по-французски:

- Ваше превосходительство не посетует на поэта, приветствующего знаменитого сына великой страны.

Грибоедов посмотрел с удовольствием на персиянского литератора.

- Вы не историограф? -спросил он вежливо.

- О да, отчасти. Это входит в мои обязанности. Карамзин, однако, был много тоньше.

- Прошу вас. Я слушаю.

Фазиль-хан выпятил несколько живот.

Голос у него был тонкий, теноровый, и он декламировал похоже на Шаховского - подвывая.
[336]

Против ожидания стихи были порядочные - о благоухании цветов некоторой могущественной державы, донесенном до Ирана в сердце лилии, принявшей вид человека прекрасного.

- Прекрасно. Я тронут. Ваши стихи можно сравнить со стихами нашего знаменитого поэта, сиятельного графа Хвостова.

И Шазиль-хан покраснел от удовольствия.

Старик, которого не замечал ранее Грибоедов, был в бедной одежде дервиша. Как попал дервиш на церемонию? Поднятые вверх брови, бесцветная борода, старый халат и сгорбленная древняя спина юродивого. Здесь не пахнет графом Хвостовым. Это Никита Пустосвят пришел в Грановитую палату.

Никита еле пошевелил губами и сказал Фазиль-хану нечто. Фазиль-хан просиял и перевел Грибоедову:

- Величайший государь России был его величество могущественный Петр, прозванный повсеместно Великим.

Комплимент дервиша.

- Я счастлив услышать в дружественной стране имя великого государя.

Дервиш еще пожевал губами.

Фазиль-хан вылупил глаза и пролепетал:

-... который, однако, не имел удачи в делах с Блистательной Портой...

Грибоедов прищурился:

- Эту удачу он уделил своему праправнуку.

И дервиш более ничего не говорил и не прикоснулся к кофе.

Вазир-Мухтар просидел перед его величеством шахом час без малого.

Значение России возросло так, что, протягивая Вазир-Мухтару золотой стакан, Манучехр-хан не смел глядеть ему в глаза. По близорукости Вазир-Мухтар не разглядел дервиша. Это был Абдул-Вехаб, муэтемид-уд-Доулэ, враг Алаяр-хана, человек старой Персии. Так небольшая неудача идет рядом с удачей.

7

Двое сарбазов привели под руки Сашку и сдали его с рук на руки казакам.

Казаки подняли Сашку и пронесли через все три двора.

Они внесли его в первый этаж, где Сашка занимал довольно хорошую комнату.
[337]

- Эк его, - говорил с сожалением один казак. - Выше, выше держи, руки зацепают.

Грибоедов все видел в стеклянную дверь, сверху.

Он сбежал вниз к Сашке.

- Доктора, - сказал он быстро и серьезно.

Аделунг пришел и тотчас же послал за бинтами и корпией.

Сашка лежал окровавленный, как бы весь выкрашенный в свежую красную краску. Только руки, бледные, с крепкими ногтями-лопатками, крючились на бедном коричневом одеяле.

Грибоедов низко над ним склонился.

Правый глаз у Сашки был скрыт за радужным и выпуклым синяком, фонарем, рот был его раскрыт, и тонкая струйка слюны задержалась в уголку, а левый глаз серьезно и внимательно глядел на Грибоедова.

У Грибоедова задрожала губа. Он отвел смякший колтуном кок с Сашкина лба.

- Саша, ты меня слышишь? - сказал он. - Саша, голубчик.

Сашка мигнул ему глазом и промычал.

- Ммм.

- Кто это избил его так безобразно? - спросил Грибоедов беспомощно и с отвращением. - Мерзавцы.

- Известно кто, ваше превосходительство, - на базаре, - ответил столь же тихо и как-то важно казак.

Доктор Аделунг возился уже над Сашкой. Он смыл теплой водой кровь, присмотрелся к голове и прикоснулся к пульсу, аккуратно, как писец, помедливший на красной строке.

- Ничего нет опасного, - сказал он Грибоедову. - Нужно дать ему водки.

Влили в Сашкины губы водки, и Сашка, чистый, в белых бинтах, смирно лежал на своей постели. Грибоедов не отходил от него.

Он поил его с ложки и смотрел на него с тем отчуждением и боязнью, которая бывает в таких случаях только у самых близких людей.

Сашка вскоре заснул. Грибоедов просидел над ним до самого вечера.

Сашка был его молочный брат. Он помнил его маленьким мальчиком в синем казакине. Мальчик был с туманными глазами, желтыми цыплячьими волосами и вздернутым носом. Он стоял неподвижно посредине барской комнаты,
[338]
словно ждал, что его толкнут сейчас. И Грибоедов толкал его. Сашка не плакал.

Грибоедов глядел в окно на четырехугольный двор с белеными стенами.

Саша Одоевский, его кузен, приезжал тогда, и они запрягали Сашку и долго его гоняли, а Сашка, как гонялый зверь, мчался туда и сюда, натыкался на кресла, пока маменька Настасья Федоровна не выпроваживала его в людскую. Саша Одоевский теперь в кандалах, а Сашка забинтован.

И он вспомнил, что папенька словно сторонился Сашки, словно даже побаивался его и хмурился, бывало, завидя его в комнатах, а маменька точно назло зазывала Сашку. Он вспомнил косой папенькин взгляд. И посмотрел на покатый лоб, на тонкие Сашкины губы; неужели Сашка и впрямь - его единокровный брат? Словно что-то в людской говорили об этом при нем, маленьком, - или словно спорил кто-то, няню поддразнивали, и няня плакала?

И еще дальше - теплые колени няни, Сашкиной матери, и важное, певучее вразумление:

- Ай, Александр Сергеевич, заводач!

Нина сидит в Тебризе и мучается. Он виноват, телом виноват.

Пусть спасутся все любимые им когда-то: Саша Одоевский, Нина, Фаддей, Катя и - Сашка. Пусть спасутся они, пусть их жизнь будет тихая, незаметная, пусть они спокойно пройдут ее. Потому что, если отмечен кто-нибудь, нет тому покою, и спасаться он должен на особый манер.

- Как я человек казенный, - хрипло сказал Сашка.

Грибоедов прислушался.

- Необразованность, - заявил Сашка.

- Спи, чего расходился? Заводач, - сказал Грибоедов.

Сашка успокоился.

Уже свечу зажгли, и заглянул Мальцов: ему нужен был Грибоедов.

- Рази? - спросил тоненько Сашка. - Рази мы уже уезжаем из городу Тегерану?

8

Вечером Грибоедов писал письма: Нине, матери, Саше Одоевскому. Письмо к матери он отложил в сторону. Отложил и письмо к Саше. Саша сидел в сибирском каземате, и нужно было ждать случая - годы.
[339]

Потом он принялся за письмо Паскевичу:

"Почтеннейший мой покровитель,

граф Иван Федорович.

Как вы могли хотя одну минуту подумать, что я упускаю из виду мою должность и не даю вам знать о моих действиях... Я всякую мелочь, касательно моих дел, довожу до вашего сведения, и по очень простой причине, что у меня нет других дел, кроме тех, которые до вас касаются... Вот вам депеша Булгарина об вас, можете себе представить, как это меня радует: "... Это суворовские замашки... Герой нынешней войны, наш Ахилл - Паскевич Эриванский. Честь ему и слава. Вот уже с 1827 он гремит победами". - А я прибавлю, с 1826. Впрочем, посылаю вам листочек в оригинале. Я для того списал, что рука его нечеткая... "

И писал, и писал, и писал.

Потом остановился вдруг и приписал:

"Главное".

Подчеркнул и разом:

"Благодетель мой бесценный. Теперь без дальних предисловий просто бросаюсь к вам в ноги, и если бы с вами был вместе, сделал бы это и осыпал бы руки ваши слезами... Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского... У престола бога нет Дибичей и Чернышевых... "

9

Сашка проболел неделю. Его избили действительно довольно сильно.

Все эти дни Грибоедов заходил к нему и подолгу сидел.

Мало-помалу Сашка рассказал в чем дело, и дело было не так просто.

Здесь была не только необразованность.

Сашка, будучи казенным человеком, гулял по базару. Он не интересовался никаким товаром и ничего не хотел купить, но приценивался ко всему.

Так он ущупал рукою кусок какой-то ткани и поднял его с прилавка, чтобы посмотреть на свет, для наблюдения. Может быть, он отошел шага на два с куском, так как у самой лавочки было темновато. Он не собирался не то что стащить этот кусок, но даже и купить его. Просто в рядах на Москве все барыни делали так же, самого тонкого образования. По
[340]
персиянской серости торговец закричал. Что он кричал, Сашка не понял, но понял одно: торговец ругма-ругается. Сашка двинулся к лавочке - положить кусок настоящей материи и обругать лавочника.

Тут разные шарабарщики закричали, и особенно много кричал сапожник, тощий, как конь, тогда как Сашка даже не подходил близко к его лавочке, потому что от его товару идет смрад и кругом грязь: обрезки и хлам.

В это время подбежали двое сарбазов в длинных волосьях и враз ударили палками по Сашкиной спине. Сашка сказал им, что он человек казенный, из русского посольства, и его господин - главный, поставленный над всем здешним городом, а палочки их, может, пройдутся по их же пяткам.

В ответ на это сарбазы на чистом русском языке закричали ему: "Сволочь! Гнида московская" - и уж стали бить его палками почем зря.

Шарабарщики тоже начали его хлестать, кто чем, а он все стоял бодро.

Потом, когда у него немного затуманилось ясное зрение, будто бы появился персиянский офицер, который на чистом русском языке сказал сарбазам: "Это что? Это что такое?" Потом он будто бы им сказал: "Не в очередь в караул" и прибавил как бы: "Хану доложу". Больше он не помнил ничего, а принесли его к дому сарбазы уже чисто персиянского вида.

- Московская гнида? - спросил Грибоедов.

И он написал шаху предложение о выдаче Самсон-хана и употребил при этом половину титулов шахских, что означало требование.

10

Оправившись, Сашка повеселел.

Он встрепанной белокурой птицей бродил по трем дворам и затевал разговоры с казаками.

- Вы, служба, родились, конечно, в Донских областях, - говорил он молодому казаку, - вам рано, как говорится, забрили лоб и отдали под барабан. Мое же дело - казенное, я по статской части. Я более интересуюсь хорошим разговором, и когда мы с Александром Сергеевичем вернемся в Петербург, то уж будет: музыка, разговоры и гостей без конца.

Другому казаку он даже сказал как-то покровительственно:
[341]

- Мне вас даже, служба, хочется спросить: что у вас в жизни впереди? Сегодня барабан, завтра барабан. Время вы не можете проводить, как хотите. А я скоро получаю вольную.

Эта неосновательность и болтливость была вовсе не свойственна Сашке. Никакой вольной Грибоедов, по-видимому, не собирался ему давать. И казаки хмурились, когда он болтался по двору. Он стал размахивать руками, чего с ним ранее не бывало. Его как-то взмывало. Он часто повторял, что он человек казенный, что он теперь видел Персию и может в будущем очень пригодиться. Кому? - оставалось неизвестным.

Вернее всего, ему было стыдно казаков, которые видели его в избитом состоянии, и он растерялся. Раз, выйдя за ворота и отойдя малую толику в сторону, он повстречал того русско-персиянского офицера, который избавил его от палок русских сарбазов.

Сашка прошел, не подавая виду, но офицер остановился.

- Постой, любезный, - сказал он и сразу покраснел.

Сашка возразил, что он человек казенный и стоять с офицером не может по закону.

Но офицер, видимо, и сам заробел. Он сказал, не глядя на Сашку:

- У меня дело самонужное. Не могу ль я повидаться с кем-либо из господ чинов российской миссии.

Сашка осмотрел его всего.

- А для чего-с? - спросил он отрывисто.

- Это дело я смог бы объяснить кому-либо из чинов, - ответил офицер вежливо.

- Как я теперь казенный человек... - сказал Сашка.

11

- Хабар-дар! Хабар-дар!

Верблюжий погонщик так ловко вел свой караван по базару, что чуть не задавил трех бедняков.

Бедняки кричали пронзительно:

- Я-Али.

Они влезли в самую лавку агенгера, кузнеца. Кузнец с щипцами в руках кричал на них и толкал их вон. Молотки звенели, визжали напильники челонгеров, слесарей. Погонщики ругались, нищие кричали, и какой-то сарбаз стащил поэтому кусок мяса у мясника.
[342]

Мясник схватил камень, служивший ему вместо гири, и пустил в удирающего сарбаза. Он попал прямо в полку художника, где стояли расписные калямданы, чернильницы. Художник, рассвирепев, выскочил из лавочки, по дороге ему попался эзгиль и арбуз в корзине у продавца, он схватил арбуз и метнул им в мясника.

Шла драка. Нищих избивали лоты, а лотов кусали за икры голодные, ошпаренные собаки.

- Хабар-дар! Хабар-дар!

Толпа слуг, спереди и сзади окружавших парадную колымагу, били кулаками в спины прохожих - чтоб расступились.

В кофейной сидели посетители и смотрели на мясника, художника и челонгеров. Они пили кофе из маленьких чашечек и разговаривали.

Крытые базары, полутемные, с чашками куполов, растянулись на версты. Сквозь дыры в куполах било солнце, и солнечные столбы как бы подпирали купола.

На базарах дрались с особым ожесточением именно в эти дни.

Погонщик был виноват перед нищими, нищие перед агенгером, сарбаз перед мясником, мясник перед художником, художник перед фруктовщиком.

Толпы нищих и лотов бродили по базару.

Все были виноваты.

А посетители кофейной пили кофе и разговаривали.

Среди важных прений о делах государственных визири пьют кофе, чай, курят кальяны. Многочисленные пишхедметы всегда при них в комнатах, ибо невозможен без этого ташаххюс. Визири рассуждают громогласно, при открытых окнах и дверях. Стоящие на дворе ферраши прислушиваются.

Потом слова выползают на улицу и гуляют по базарам.

Посетители кофейной говорили о новостях.

Ковер в Персии - мебель, и кофейная - газета. Кадий, пришедший сюда, - суровая официальная статья, прихлебывающая кофе, два старика - статьи забавные, они курят кальяны, один купец - хроника, а другой, потолще, - объявление о товарах.

- Самых лучших ковров у меня нет, из Хорасана не присылают, но лучшие ковры у меня есть, и они стоят недорого. И они еще лучше хорасанских.

- Мелик-ут-туджар суконщиков берет себе после мухаррема сразу трех сига. Когда у него будет время для своих агда? Нравы у нас портятся. Мой отец имел только четырех
[343]
агда и ни одной сига, и у него хватало времени для всех.

- Английский хаким-баши раздавал очки и перочинные ножички. Он прислал мне очки на дом, но я их не ношу, потому что еще хуже вижу в них.

- Я скажу вам, - говорит кадий, - с тем, чтобы вы никому не говорили: две жены Алаяр-хана перешли к русскому Вазир-Мухтару. Они чистокровные персиянки, и они ночью ушли в русское посольство и сидят там.

- Мы уже слышали, мы уже слышали. Но они неверные, и говорят, что они из Караклиса. Они неверные, - говорит старик.

- Торговля упала, - говорит купец, - и я дал обет резать себя в дни ашуры.

- У меня сын дал обет, - говорит беспечно старик, - и я нанял еще одного. А другой сын будет изображать Езида, да будет проклято его имя.

Близок печальный месяц мухаррем, когда убили святого имама Хуссейна. Будут резать себя саблями давшие обет. Будут окрашены кровью белые саваны, в которые они облекутся. Проткнут себя иглами и ущемят замками свое мясо. Пеплом посыплют себе головы. И актера, который будет изображать проклятого Ибн-Саада, въехавшего на черном коне, чуть не растерзают эти же вот старики и купцы, которые пьют кофе из чашечек так спокойно. И, засветив восковые свечи, во второй день ашуры будут искать по дворам исчезнувшего пророка, остатков его.

А пока они пьют кофе.

Вести о Вазир-Мухтаре скудны на базаре, как хорасанские ковры. Ковров не получить из Хорасана, там возмущение, можно обойтись и без них. Никто уже не помнит, что слугу-кяфира избили на базаре. Кяфиры - чужие люди, и с ними ведут дела чиновники. Товары стали хуже, лоты бродят толпами, не стало житья от лотов.

Каждый день на базаре палачи бьют воров по пяткам, отрезают правые руки, вспарывают животы.

12

Визиты были отданы не совсем удачно: к Абуль-Хасан-хану он попал к третьему, надо бы ко второму. С этим ташаххюсом можно было поистине потерять голову. Зато - за него двое других.
[344]

Кое-кто из высокопоставленных не захотел удостоить ответным посещением. И ладно. Дело на том и кончено.

Шах поддавался, шах уплатит восьмой курур сполна. На приватной аудиенции, когда шах весил на пуд меньше, чем на официальной, он сказал ему: "Вы мой эмин, вы мой вазир, все мои вазиры - ваши слуги, во всех делах ваших прямо адресуйтесь к шаху, шах ни в чем вам не откажет", и еще и еще. Положим, что это форма пустая, но чутьем можно было понять: будет восьмой курур.

Пленные были много неприятнее. Прежде всего не все они были пленными. Многие жили уж здесь по десять-пятнадцать лет, а происходили из провинций, которые были русскими завоеваны без году неделя. Но трактат должен был быть исполнен. Влияние русское должно было быть утверждено, иначе непонятно, зачем он здесь сидел.

Он представлял российскую державу на Востоке, а это не безделица. Тысячи семейств переходили, изменяли жизнь свою - он выводил их из Персии, как некогда вывел Моисей из Египта евреев. Все же надоедали они, путались целый день.

Раз ночью две женщины попросили казаков пропустить их в посольство для важных разговоров. Казаки не хотели. Вызвали Мальцева.

Женщины оказались - одна армянкой, другая немкой. Они были похищены недавно и доставлены в гарем Алаяр-хана. Обе происходили из Караклиса и хотели вернуться на родину. Уйти им удалось через Алаяр-ханова евнуха, которого они подкупили.

Мальцов приказал доложить Грибоедову. Грибоедов, не вставая с постели, распорядился: принять, поместить во втором дворе, отвести им особое помещение.

Алаяр-хан по силе трактата был то же, что и любой лавочник. Ему не мешает подумать о русском трактате.

Назавтра пришел к Грибоедову Ходжа-Мирза-Якуб.

Евнуху шахскому было поручено просить Грибоедова уступить жен Алаяр-хана. Он просидел недолго, и разговор был короткий.

Грибоедов посоветовал Алаяр-хану обратиться в российское министерство иностранных дел, к господину Нессельроду. Может быть, он сделает исключение в трактате для Алаяр-хана. Ходжа-Мирза-Якуб посмотрел в зеркала, увидел себя и Грибоедова, подумал немного, потом медленно поднялся, поклонился вежливо и ушел.
[345]

13

Когда Самсон узнал, что Грибоедов добивается дестхата о его выдаче, он никому ничего не сказал. Он подтянулся только, подвязался покрепче и пошел для чего-то осматривать свой дом.

Стройка была крепкая.

- Белить нужно, - сказал Самсон деду-дворнику и ткнул пальцем в облупившуюся белую скорлупу на стене.

Он ковырнул ее пальцем, скорлупа стала в нежных трещинах, и трещина поползла далее. Он осмотрел забор.

- Забор чинить, подпоры новые ставить.

Лужи на дворе его огорчили:

- Мостить надо.

И назавтра же стали белить дом.

Когда дом починили штукатуры и плотники и поправили забор, Самсон послал за Скрыплевым.

- Садись, - сказал он ему.

Скрыплев присел на край стула.

- Мне с тобой трудно говорить, - сказал Самсон, - и мой разговор недолгий. Только ты не хитри. Хитрить со мною ни к чему. Я кой-кого поумней пересиживал.

И только тогда взглянул на белобрысые волосы и крупные веснушки.

Скрыплев посапывал и молчал.

- Ты петь умеешь? - спросил серьезно Самсон.

- Петь? - Прапорщик удивился, и лицо у него стало обыкновенное, как всегда. - Н-нет, не умею.

- Знаю, что не умеешь, - сказал Самсон, - но если говорить не хочешь, так, может, попоешь?

- Прошу вас не шутить, ваше превосходительство, - сказал сипло прапорщик.

- А я шучу, - сказал Самсон, - я все шучу. Все как ни на есть. Всю жизнь шутил, а ты за меня отшучиваться будешь. Ну и хорошо. Помолчи. Я первый говорить буду. Есть о выводе дестхат.

Прапорщик опять удивился и опять стал как всегда.

- Выводить нас будут в Россию, под почетным караулом. Тебя, как командира, простят и дадут тебе в награждение шелковую нашивочку. На шейку твою. Как ты из высоких чинов и отец твой сидит в Херсоне главным куроводом.

Прапорщика покоробило. Он встал быстро.

- Прошу вас, Самсон Яковлич, не затрагивать...
[346]

- А я затрагиваю, - сказал Самсон, - я всех затрагиваю и на твое прошение не гляжу. Ты прошение, чтобы не затрагивать, напиши на листочке и дай мне.

Скрыплев двинулся вон из комнаты.

- Не спеши, Астафий Василич. Ты это прошение изготовь, я подпишу, и мы его превосходительству главному Грибоедову вместе отправим. Что ж в одиночку!

Прапорщик уже не спешил. Он стоял, и кадык ходил у него над воротником.

Самсон помолчал.

- Я паршивую овцу в баранте держать не стану, - сказал он ровно, - и уходи на все четыре стороны. Я тебя не держу. Сегодня же собирай хламишко свой. Тебе дед подсобит, да я еще на дорогу тебе рыбьих мехов подарю. Зейнаб сюда зови.

Прапорщик двинулся.

- Не то постой, - сказал Самсон, - может, не отпускать тебя? Ты, пожалуй, болтать станешь. Птица ты великая, беглый его императорского величества прапорщик. Тебе ж пропитание достать нужно будет.

Он смотрел на прапорщичьи ноги.

- Продашь, пожалуй. Нет, лучше я тебя в яму посажу. Здесь ямы хороши. Посидишь годка два и подохнешь. Посадить тебя разве в яму? Дед тебя по-раскольницкому отпоет. Не то попа позвать можно.

Но прапорщик молчал. Белобрысое существо с яркими домашними веснушками, российский прапорщик Евстафий Васильевич Скрыплев прислушивался к словам Самсона, как к словам, не относящимся к нему. Словно он попал на театр, и там шло представление: переодетый ханом мужик ругал кого-то. Случайно кто-то это и был он сам. Персидские ямы, оскорбление: старого отца звали куроводом, какие-то рыбьи меха - все путалось у прапорщика, у Евстафья Василича Скрыплева, у Сташи.

- Зейнаб зови, - сказал Самсон лениво.

Вошла Зейнаб и стала почему-то у двери.

Самсон оглядел ее и усмехнулся.

- Не нагуляла еще брюха. Ничего.

Зейнаб на него глядела очень ясно.

- Твой муж уезжает отсюда, - сказал он по-персидски. - К себе домой. Ты у меня жить будешь. Перебирайся в андерун. Сегодня же.

Зейнаб не заплакала, не испугалась.

- Ты поняла? Муж твой хараб. Я другого тебе мужа найду. Не плачь.
[347]

Она и не плакала.

- Моя вина, - сказал по-русски Самсон, - загубил девку.

Он не подозвал ее и не приласкал. Она опостылела ему почему-то сразу же после замужества. Она была его дочь, но ни разу после свадьбы она уже не проводила рукой по его лицу.

- Что ж ты стоишь? Уходи, - он махнул рукой.

- Я не хочу, чтобы муж уезжал, - сказала Зейнаб, - сделай так, чтобы он остался.

- Уходи прочь.

Самсон встал и показал ей кулак. Не хан стоял в комнате, а беглый вахмистр Самсон Яковлев.

- Уйди!

Зейнаб стояла так, как когда-то стояла ее мать-армянка, которую он убил, - подалась назад и не уходила.

- Убью, сволочь! - крикнул Самсон.

Он ударил ее кулаком в плечо, и, дрожа, потому что ничего уже не видел, а кулак ходил по своей воле, он вдруг разжал пальцы, схватил ее за волосы и бросил в дверь.

Потом отшвырнул ее сапогом и прошел, топая, к скрыплевской половине. Он постоял у коричневой, обитой коленкором двери, сопя и тарахтя.

У двери он остановился. Он сжался, подтянулся. Он метнул кулаком в дверь, как в пустое место. Дверь ничего, не поддавалась. Тогда, отступив с отвращением, так же все сжавшись, он медленно отошел от двери и стал бить стекла в галерее. Он метал кулаком в стекло, как в пустое место, и стекло разбрызгивало, как мису с водой.

Дойдя до последней рамы, он сунул в нее локтем, потому что руки у него были окровавлены.

Он стоял у конца галереи, там, где она выходила на балкон, и смотрел, как падает кровь с его рук.

Капли вздувались на красной ладони, потом текли к пальцам и медленно, толстыми струйками падали с них.

- Куроводы, - сказал он тихо.

14

Месяц уже истекал с того дня, как приехал он в Тегеран.

Курур будет, кажется, выплачен.

В сущности говоря, он был прежде всего честный и дельный чиновник. Хоть он и ругал Паскевича и Нессель-
[348]
рода, он уважал их все-таки. Потому и ругал, что уважал. Он, может быть, даже и был рад своему подчинению: вот и Тейрань пройдена, да как еще пройдена - восьмой курур будет получен. Его карьер теперь обеспечен. Фаддей и маменька рады будут, а о страхах он никому не скажет.

Ведь вот как все оборачивалось.

Что такое Тейрань?

Это просто город Тегеран, это служебное усердие, благородная жажда служебных подвигов. Да и подвиги-то какие? Делопроизводство по большей части.

Маменька Настасья Федоровна знала о его честолюбии. Вкус служебной субординации был у него на губах. Еще немного, и он ощутил жажду покровительства, хотелось ему представить к крестишку доктора Аделунга. Он даже написал предобродушнейшее письмо об этом Паскевичу. "Он меня об этом не просит, но еще в бытность мою в Тифлисе он очень желал быть лично известным вашему сиятельству. Все его знают за самого благонамеренного и расторопного человека... Мне самому смешно, когда вспоминаю свой собственный стих из "Горя от ума":

Как станешь представлять к крестишку ли, к местечку,

Ну как не порадеть родному человечку.

Иногда уже навертывалась шуточка: он повнимательнее относился к своим привычкам. А все оттого, что заметил, как Мальцов с добродушием, как будто так уж богом положено, мирился с тем, например, что он вначале рассеянно слушал всякую бумагу, а потом заставлял повторять. Привычка, дескать, начальника.

Таков-то он был. Осанку свою и статуру он разок уж как-то оценил вдруг совершенно со стороны: что это очень полезно в персиянской политике. Ему нравилось уже, что при каждом поступке он сообразовался с мирным трактатом. Трактат был вполовину его рук дело, но теперь он вырос до размеров необычайных: шутка сказать, ничего не поделаешь, трактат!

Он несколько досадовал, что иногда какой-то провор толкал его на не совсем обдуманные поступки, например, перед шахом следовало просидеть поменее, ну хоть десять минут. Что за рассеянность дурацкая. Ведь это чудом только кстати вышло. Только с дервишем некстати, а все остальное кстати. Днем он, впрочем, скоро прощал себе и объяснял дело неопытностью. Вообще же он держался трактата. Были
[349]
служебные недоразумения с Нессельродом, и, возможно, дело кончится отставкой.

По ночам же он смотрел на мебель, на ковры. Молился. Случилось раз - заплакал. Таков уж он был. Старел он быстро.

15

Все дальше близкие предметы, и день кажется годом, и Сашку били на базаре чуть не в прошлом году.

Воздух разреженный, и в редком воздухе он делает шаг, а ему кажется, что прошел версту.

Дестхат о выдаче Самсона шел по путям медленным, бумагами, переговорами, и вел их Мальцов.

Путался у миссии прапорщик Скрыплев, и Мальцов вел с ним переговоры.

Можно подождать и в Тебризе разрешения сего конфликта.

Все-таки он медлил.

16

Наконец дал ему шах прощальную аудиенцию. Он не томил старика больше. И старик прислал ему орден Льва и Солнца первой степени, а Мальцеву и Аделунгу - второй. Ордена были изрядной работы.

Рустам-бек и Дадаш-бек хлопотали: укладывались вещи, стучали во дворе молотки, заколачивались ящики, чистилась в конюшне сбруя. Была выволочена карета во двор, и казаки ее мыли мочалой и мылом старательно, и она блестела. Сашка стоял над коврами и медленно, лениво, словно нанося оскорбление, выколачивал их.

Завтра они уезжали из Тегерана.

17

Грибоедов сидел у Мальцева. Они ходили теперь, в остатние дни, друг к другу в гости: с третьего двора на первый. Это делало русскую миссию похожей на усадьбу, из которой выезжают на зиму. Мальцов оставался в Тегеране для ведения дел.

Грибоедов что-то говорил незначащее, когда послышался клекот марширующих солдатских ног и звук барабана. Потом барабан замолчал, и слышны были только шаги. Вдруг защекотал где-то невдалеке высокий голос:

Солдатская душечка...
[350]

И подхватили ровно, по-солдатски, а шаги аккомпанировали:

Задушевный друг...

Грибоедов вздрогнул. Он прислушался. Чайную ложечку, которую подносил уже к губам, так и не поднес и, не обращая никакого внимания на Мальцева и доктора, вышел. Он прошел в ворота, и казаки взяли на караул. Шли по улице сарбазы в парадной форме. Шли они, не ловя ртом ворон, как персиянские сарбазы, а грудью вперед, как русские гвардейцы. И в каком-то казачьем синем мундире, перехваченном золотым кушаком, в высокой персидской шапке шел впереди, с обнаженною, как на параде, саблей - командир. Густая канитель была у него на эполетах, как у русского генерала.

Он прошел мимо ворот легко и прямо и только глазом скосил на людей, стоявших в воротах. Но он увидел Грибоедова, и Грибоедов увидел его.

Проходили мимо солдаты, загорелые, молодые и старые. Один улыбнулся. Выправка у него была превосходная. Прошли. Снова застучал барабан.

Так прошел мимо него со своим батальоном Самсон. Попрощаться, спеть на прощанье.

В смешном положении оказался Грибоедов.

Он не вернулся во флигель к Мальцеву, и чай его стыл там. Он прошел к себе, на задний двор. Он стоял над закрытым чемоданом. Чемодан распирало от вещей.

Грибоедов подумал и вдруг всунул ключик. Крышка отскочила, точно этого и ждала. Вывалились две книги, второпях сунутые поверх белья. Он посмотрел на них, как на старых знакомых, встретившихся в неудобное время. Одна из них была философия Джерандо, другая - книжка "Вестника Европы". Он листнул для чего-то. "Игорь, или Война половецкая, рассуждение Н. С. Арцыбашева".

Он поскорее зарылся в чемодан, вытащил какие-то бумаги. Пересмотрев, очинил перо и сел писать.

Появилась точность, которой давно не наблюдали в Вазир-Мухтаре: он сам написал отношение к шаху, сам его порвал и написал другое.

Он требовал немедленной выдачи Самсона Яковлева сына Макинцева, беглого российского вахмистра, называвшегося Самсон-ханом.

Он более не думал ни о Нессельроде, ни об Англии, не вспоминал о Петербурге, он думал о беглом вахмистре. Книжки лежали на полу, и чемодан был раскрыт.
[351]

Уперся в точку. Бродил, бродил, была и любовь, и слава, и словесность русская, и государство, а остался беглый вахмистр. Было дело до него.

Он отложил отъезд на день.

 


© Copyright HTML Gatchina3000, 2004-2007