на головную страницу сайта | к оглавлению раздела | Карта сайта

Пpoзpaчные вещи

Transparent Things

Владимир Набоков


New York, etc.: McGraw-Hill, 1972

Перевод с английского: Сергей Ильин


Содержание:

Владимир Набоков

ПРОЗРАЧНЫЕ ВЕЩИ

Вере

16

В Витте имелся новенький теннисный корт. Однажды Арманда вызвала Хью на партию.

С самого детства с его ночными страхами сон составлял для нашего персонажа привычное затруднение. Затруднение было двояким. Порой приходилось часами уламывать черный автомат, вновь и вновь автоматически воскрешая некий действенный образ, – но то была лишь одна из докук. Другую представляло мнимо-безумное состояние, в которое погружал его сон, если, конечно, сон приходил. Никак не мог он поверить, что приличных людей посещают нелепые и непристойные ночные кошмары, корежившие его по ночам и во весь остальной день отзывавшиеся гудом в ушах. Ни редкие рассказы друзей о дурных сновидениях, ни истории болезней в фрейдовых сонниках с их смехотворными разъяснениями и близко не походили на изощренные гнусности его почти еженощных переживаний.

В отрочестве он пытался сладить с первой бедой посредством хитроумной методы, помогавшей лучше всяких пилюль (из коих слабые насылали сон слишком краткий, а сильные усугубляли живость монструозных видений). Открытый им способ состоял в том, чтобы с метрономической точностью мысленно переиграть все удары. Единственной игрой, в какую он игрывал в юности и в какую еще сохранял в сорок лет способность играть, был теннис. Играл он не просто сносно, с некоторой лихостью стиля (перенятой многие годы назад у удалого кузена, тренировавшего мальчиков в той новоанглийской школе, где директорствовал отец), он еще изобрел удар, которого ни Гай, ни Гаев зять, профессионал даже лучший, не умели ни дать, ни взять. Было в нем нечто от искусства для искусства, ибо ничего общего с низкими, опасными мячами, для которых потребна идеально уравновешенная постановка тела (в спешке не легко достижимая), он не имел и сам по себе никогда не позволял Хью выиграть матч. "Удар Персона" исполнялся напряженной рукой и сочетал в себе сильный драйв с льнущей подрезкой, как бы влекущейся за мячом от его столкновения с ракетой и до самого завершения удара. Причем столкновению (в чем и состояла главная прелесть) полагалось происходить на дальнем краю ракетной сетки, а исполнитель удара находился достаточно далеко от точки отскока и как бы дотягивался до мяча. Опять же и отскок требовался довольно высокий, чтобы верхушка ракеты как должно, без тени "подкрутки", приникала к мячу, отсылая "подклеенный" мяч по тугой траектории. Если "прилипание" оказывалось недостаточно долгим или начиналось слишком близко, в середине ракеты, результатом была рядовая, вялая, медленно клонящаяся "галоша", которую, конечно, вернуть ничего не стоило; но при точном исполнении удар резким щелчком отзывался в предплечьи, и мяч, свистя, соскальзывал по строго выверенной прямой в точку у задней линии. Ударясь о грунт, он словно бы приклеивался к нему и казалось, что так же, как к струнам ракеты в миг нанесения удара. Вполне сохраняя скорость, мяч едва взлетал над землей; в сущности, Персон верил, что упражняясь долго и самоотверженно, можно добиться, чтобы мяч вообще не отскакивал, а стремглав катил по поверхности корта. Никто не способен вернуть мяч, если тот не отскакивает, и конечно, в ближайшем будущем такие удары попросту запретят, как недопустимую порчу спорта. Но даже в грубой версии своего создателя удар порой приносил сладкое удовлетворение. Любая попытка вернуть его неизменно выставляла противника забавным мазилой, потому что ни подцепить низко несущийся мяч, ни тем более толком ударить по нему было невозможно. Гай и еще один Гай недоумевали и злились всякий раз, как Хью исхитрялся выполнить свой "прилипчивый драйв", – жаль только, удавалось это нечасто. Он утешался тем, что не открывал озадаченным профессионалам, пытавшимся повторить этот удар (и добивавшимся всего лишь вялой подкрутки), что весь фокус не в "подрезке", и даже не в прилипании, а в том месте ракеты, на котором оно происходит, – в верху ракетных струн, – да еще в напряге достигающего движения руки. Многие годы Хью мысленно лелеял свой драйв, даже после того, как возможность прибегнуть к нему свелась к паре ударов в бестолковой игре. (В сущности, последнее исполнение состоялось тем днем в Витте, когда он играл с Армандой, после чего она удалилась с корта и больше ее туда заманить не удалось.) По большей же части он применял его в качестве средства самоусыпления. В ту пору, еще до супружеской спальни, он значительно усовершенствовал свой удар, – к примеру, убыстрив подготовку к нему (для отражения резкой подачи) и научившись воспроизводить его зеркальное, левостороннее отображение (взамен дурацкого обегания мяча). Стоило только найти на мягкой прохладной подушке место, удобное для щеки, как знакомый твердый трепет уже бежал по руке, и он начинал прохлопывать себе путь сквозь игры – одну за одной. Имелись и дополнительные приправы: он то втолковывал сонному репортеру: "Подрезать, не повреждая", то завоевывал в благодатном тумане Кубок Дэвиса, до краев наполненный маками.

Почему, женившись на Арманде, он отставил это снотворное снадобье? Не потому ведь, что она порицала его любимый удар как оскорбительное занудство? Была ли тому виной новизна общей постели и близость иного мозга, гудящего по соседству с его, разрушая укромность выполнения усыпительной, – и пожалуй, довольно детской – процедуры? Возможно. Как бы там ни было, он отступился, уговорив себя, что две совершенно бессонных ночи в неделю составляют для него безвредную норму, а иными ночами довольствовался обзором событий дня (тоже на свой манер автомата), забот и горестей заводной жизни, украшенной там и сям павлиньим глазком того, что у тюремных психиатров называлось "иметь секс".

Так он говорит, что помимо трудностей засыпания его еще донимали сны?

Да, вот именно донимали, очень точное слово! Он мог потягаться с первейшим безумцем по части повторения определенных кошмарных ходов. Иногда он сразу же различал первый грубый набросок, и с ним варианты, вразрядку идущие один за другим, они менялись в мелких деталях, подчищая сюжет, добавляя новые частности, погнуснее, но всякий раз переиначивая очередной вариант все той же, иначе не существующей повести. Ну, хорошо, послушаем о частностях погнуснее. Как вам будет угодно. В особенности один эротический сон повторялся в течение нескольких лет с упорством кретина – до и после смерти Арманды. В этом сне, от которого психиатр (чудачливый отпрыск цыганки и неизвестного солдата) отмахнулся, сочтя его "слишком прямолинейным", ему подносили огромное блюдо со спящей красавицей под цветочным гарниром и подушку с набором орудий. Последние рознились шириной и длиной, а количество их и подбор ото сна ко сну изменялись. Они лежали опрятным тесным рядком: один, в ярд длиною, был изготовлен из вулканизированной резины и венчался фиолетовой головкой, за ним шел надраенный штырь, короткий и толстый, за этим – штопоровидная штука потоньше с кольцами мокрого мяса и сквозистого сала, – и так далее, примеры выбраны наугад. Вообще-то и смысла не было выбирать – коралл, бронзу или мучительный каучук – потому что за какой инструмент ни возьмись, он тут же менял размеры и форму, не удавалось и толком приладить его к своей анатомии, он либо отламывался в самой точке воспламенения, либо продольно трескался между ног или костей более-менее раскромсанной красотки. Он желал бы с наиполнейшим, неистовым, анти-фрейдовым пылом подчеркнуть следующее: эти онейрические пытки никак не соприкасались, ни впрямую, ни в "символическом" смысле, – ни с чем, испытанным им в сознательной жизни. Эротическая тема оставалась лишь темой, одной среди многих, как "Мальчик для развлечений" остался лишь чужеродной причудой в ряду сочинений серьезного, слишком серьезного автора, осмеянного в недавнем романе.

В другом не менее зловещем ночном испытании он старался остановить или отвести струйку то ли зерна, то ли мелких камушков, сочившуюся из прорехи в ткани пространства, но ему во всех мыслимых смыслах мешало какое-то паутиноподобное, ветошное, волокнистое крошево, какие-то кучи и котлованы, ломкий хлам, валкие великаны. В конце концов он утыкался в массы мусора – и это была смерть. Не такими пугающими, но может быть даже в большей степени опасными для рассудка были "обвальные" сны на краю пробуждения, обращающего их образы в движение словесных осыпей в долинах Сона и Стоуна, чьи округлые серые скалы, Roches йtonnйes[30], названы так по причине их как бы изумленной, осклабленной поверхности, меченной темными "зенками" (йcarquillages). Грезящий человек являет нам идиота, не вполне лишенного звериного хитроумия; роковой изъян его разума смахивает на слитный лепет скороговорщиков: "во рискует сукин кот!".

Очень жаль, сказали ему, что он не повидал своего аналитика, едва усилились эти кошмары. Он ответил, что аналитика не держал. Доктор, проявляя большое терпение, пояснил, что применил местоимение "свой" не в притязательном смысле, а в бытовом, ну, как в рекламе: "Требуйте у своего бакалейщика". А Арманда когда-нибудь анализировалась? Если речь идет о миссис Персон, а не о кошке или ребенке, ответом будет "нет". Она, кажется, еще в юности увлеклась необуддизмом или чем-то похожим, и когда в Америке новые друзья уговаривали ее, как вы выражаетесь, проанализироваться, она отвечала, что, пожалуй, попробует, но сначала нужно закончить восточные штудии.

Выяснилось, что по имени ее назвали единственно для создания непринужденной обстановки. Это всегда так делается. Да вот не далее как вчера один заключенный совсем перестал смущаться, едва лишь ему предложили: Скажи-ка дяде, чего тебе снится, а то из тебя прямо дым идет. Все-таки кое-что осталось недостаточно ясным, а именно, – не приходилось ли Хью, вернее, мистеру Персону, переживать во сне "позыв к разрушению"? Возможно, сам термин недостаточно ясен. Ну, скажем, скульптор, он имеет возможность сублимировать этот позыв, налетая с молотком и зубилом на неодушевленный предмет. Полезнейшим средством канализации такого позыва является и хирургия: один уважаемый, хотя и не всегда успешный хирург признался в личной беседе, как трудно бывает ему удержаться при операции от того, чтобы не отхватить всякий орган, какой только лезет в глаза. В каждом с детства таятся скрытые напряжения. И Хью нечего их стыдиться. Ведь в сущности и половая тяга зарождается при созревании как подмена тяги к убийству, нормально реализуемой в сновидениях; а бессонница – это просто боязнь осознания во сне подсознательной потребности в сексе и насилии. У взрослых мужчин порядка восьмидесяти процентов всех сновидений являются сексуальными. Вы ознакомьтесь с результатами Клариссы Дарк, – она собственноручно исследовала около двухсот здоровых заключенных, – конечно, срока им скостили на число ночей, проведенных в спальнях Исследовательского Центра. Так вот, у ста семидесяти восьми из них наблюдалась мощная эрекция в той стадии сна, которую мы называем ГАРЕМ ("Глаза Активно Рыскают, Ерзают, Мечутся"), для этой стадии характерны видения, вызывающие резкое вращение глаз, человек как бы сам себя ест глазами. А кстати, когда мистер Персон впервые почувствовал ненависть к миссис Персон? Без ответа. Может быть, ненависть с самой первой минуты входила в состав его чувства к ней? Без ответа. Ему не случалось покупать для нее свитеров с высоким сборчатым воротом? Без ответа. И он не сердился, когда она говорила, что свитер слишком давит горло?

"Меня вырвет, – сказал Хью, – если вы будете приставать ко мне с этой омерзительной белибердой."

17

Порассуждаем теперь о любви.

Какие могучие слова, какое оружие хранится в горах, в укромных углах, в особых тайниках гранитного сердца, за стальными плитами, выкрашенными под масть окрестным крапчатым скалам! Однако Хью Персон, когда он в недолгие дни ухаживания и супружества покушался высказать свою любовь, не знал, где найти слова, которые ее убедят, которые проймут ее и застят яркой слезой жесткий взор ее темных глаз! И напротив, что-то произнесенное мимоходом, не подразумевавшее ни поэзии, ни печали, какая-нибудь пустяковая фраза вызывала внезапно истерически счастливый отклик в суховатой душе этой, в сущности говоря, несчастливой женщины. Сознательные попытки проваливались. Если он, как бывало порой в самый серенький час, откладывал чтение, чтобы без малейших любовных помыслов войти в ее комнату и, подвывая от обожания, подползти к ней на четвереньках, подобно исступленному, доселе еще неописанному недревесному ленивцу, холодная Арманда предлагала ему подняться и перестать валять дурака. Самые пылкие прозвища, какие только ему удавалось придумать, – моя принцесса, любовь моя, мой ангел, моя зверушка, мой упоительный зверь, – попросту выводили ее из себя. "Ну почему, – осведомлялась она, – почему ты не можешь разговаривать со мной нормально, по-человечески, как джентльмен с дамой, почему тебе обязательно нужно разыгрывать шута горохового, ты что, не способен быть простым, серьезным, понятным?" Да ведь в любви, отвечал он ей, есть все, что угодно, кроме понятности, ведь нормальная жизнь отдает шутовством, а простой человек при слове "любовь" только скалится. Он норовил поцеловать полу ее платья, куснуть брючную складку или подъем, или палец ее гневливой стопы, – и пока он пресмыкался, немузыкально мыча, так сказать, самому себе на ухо слезные, неземные, редкостные, рядовые слова, незначительные и всезначащие, простое изъявление любви становилось сродни ублюдочному подражанию птичьей повадке, фарсом, который мужчина разыгрывает водиночку, без единой женщины вблизи, – длинная шея вытягивается, изгибается, падает клюв, и шея распрямляется снова. В конечном итоге ему становилось стыдно, но остановиться он не умел, а она не умела понять его, потому что ни разу не нашел он в эти минуты нужного слова, нужной ниточки водорослей.

Он любил ее, как ни была она для любви непригодна. Арманда обладала множеством неприятных, хоть и не обязательно редкостных черт, без изъятия почитавшихся им за дурацкие ключи к умной загадке. Свою мать она прямо в глаза называла скотиной, не сознавая, конечно, что, отправляясь с Хью в Нью-Йорк и на гибель, никогда больше матери не увидит. Она любила устраивать дотошно продуманные приемы, и как бы давно ни состоялся тот или иной замечательный вечер (десять месяцев назад, пятнадцать или раньше, еще до замужества, в материнском доме в Брюсселе или Витте), каждый участник и каждая частность навек застывали в гудящей стуже ее опрятного разума. В воспоминании эти вечера представлялись ей звездами на волнующемся занавесе прошлого, а гости – оконечностями ее собственной личности: уязвимыми точками, к которым следует впредь относится с ностальгическим уважением. Если Джулии или Джун случалось к слову обмолвиться, что они никогда не встречали художественного критика К. (кузена покойного Шарля Камар), при том что и Джун, и Джулия присутствовали на приеме, как то было помечено в голове у Арманды, она не на шутку злилась и с надменной неторопливостью отчитывала их за ошибку, да еще прибавляла, изгибаясь, словно танец живота исполняла: "Вы, значит, забыли и бутерброды от "Папы Игоря" (какой-то особенный магазин), которыми так объедались". За всю свою жизнь Хью не встречал такого неровного норова, такого смертельного самолюбия, настолько замкнутого на себе существа. Джулия, катавшаяся с ней на коньках и на лыжах, считала Арманду милочкой, но в большинстве женщины ее порицали, и болтая по телефону, передразнивали ее довольно жалостные приемы наскока и отступления. Стоило кому-то начать: "Как раз перед тем, как я сломал ногу...", и она уже победно отзванивала: "А я в детстве сломала обе!" По какой-то неясной причине она усвоила тон иронический и в общем неласковый, обращаясь к мужу на людях.

Странные ее посещали причуды. В пору их медового месяца в Стрезе, последней тамошней ночью (нью-йоркский оффис требовал его возвращения), она решила, что последние ночевки в гостиницах, не оборудованных пожарными лестницами, статистически опаснее прочих, а их отель действительно выглядел чрезвычайно горючим, на грузный старинный покрой. Неизвестно по каким причинам, телевизионные режиссеры считают, что нет ничего фотогеничнее и вообще занимательнее, чем хороший пожар. Арманду, смотревшую итальянские новости, встревожило, если она не прикинулась (она любила поинтересничать), одно такое несчастье, появившееся на местном экране, – язычки пламени, словно слаломные флажки, и язычища, как внезапные демоны, скрещение изогнутых водных струй, как будто бьющих из вычурных фонтанов, и клеенчатый посверк бесстрашных мужчин, направляющих разнообразно запутанные действия на фоне распада и дыма. Той ночью в Стрезе она настояла, чтобы они отрепетировали (он в спальных трусах, она в пижаме "Дзюдо-Юдо") акробатический побег в грозовом мраке, спустившись по прихотливо украшенному фасаду отеля с их четвертого этажа на второй, а оттуда на крышу галереи, окруженной протестующе машущими деревьями. Хью понапрасну ее урезонивал. Воодушевленная девушка заявила, что она, будучи опытным скалолазом, уверена в осуществимости этой затеи, нужно только воспользоваться как приступками разнообразными украшениями, обильными выступами и металлической оградой балкончиков, разбросанных там и сям в помощь аккуратному нисходителю. Она велела Хью следовать за ней, освещая ей сверху путь электрическим фонарем. Предполагалось также, что он будет держаться достаточно близко, чтобы помогать при нужде, держа ее на весу и тем увеличивая в отвесной протяженности, пока она станет нашаривать голой ступней очередную ступеньку.

Хью при немалой мощи передних конечностей был антропоидом на редкость неловким и основательно испортил все предприятие. Он застрял на карнизе прямо под их балконом. Фонарик, бестолково обрыскав малый участок фасада, выскользнул из его лапы. Свесясь со своего насеста, Хью кричал, умоляя ее вернуться. Ставень хлопнул у него под ногой. Хью ухитрился вскарабкаться назад на балкон, все еще выкликая ее, хоть и уверился уже, что она погибла. Впрочем, она в конце концов отыскалась в одном из номеров третьего этажа – мирно курящая, завернутая в одеяло, она лежала в постели незнакомого господина, а тот сидел у кровати в кресле и читал журнал.

Любовные ее странности озадачивали и тревожили Хью. Он мирился с ними во время свадебного путешествия. После его возвращения со своей непростой новобрачной в нью-йоркскую квартиру причуды эти обратились в привычку. Арманда постановила, что они будут систематически заниматься любовью в гостиной, во время вечернего чая – как бы на воображаемой сцене, непрестанно и непринужденно беседуя о том о сем, причем обоим исполнителям долженствует быть пристойно одетыми: на нем его лучший деловой костюм и галстук в горошек, на ней – скромное черное платье, застегнутое на горле. В виде уступки природе дозволялось расстегивать, а то и стягивать кое-что из исподнего, но совсем, совсем неприметно, ни на миг не прерывая изысканной беседы: нетерпеливость объявлялась неподобающей, показной, безобразной. Газета или книга, прихваченная с кофейного столика, помогала прикрыть те из приготовлений, без которых он, бедный Хью, никак уж не мог обойтись, и горе ему, если он вдруг поморщится или замешкается во время совокупления; но гораздо сильнее ужасной возни с подштанниками в путанице его ущемленного лона или скрипучего соприкасания с ее гладкими, словно латы, чулками удручала его необходимость поддерживать пустой разговор – о знакомых, о политике, о знаках зодиака или о слугах, между тем без запретной зримой поспешности подвигая тайком томительные труды к конвульсивному концу в полусидячем сплетении на неудобном диванчике. Посредственная потенция Хью едва ли пережила бы эти мучения, если б Арманде удавалось в большей, чем она полагала, степени скрывать от него возбуждение, вызываемое контрастом между фактическим и фиктивным, – контрастом, способным в конечном счете претендовать на артистическую утонченность, особенно если вспомнить кое-какие обычаи некоторых дальневосточных народов, только что не полоумных во многих иных отношениях. Но главным, что питало ее, было ни разу не обманувшее ожидание ослепляющего блаженства, понемногу сообщавшего нечто идиотическое ее милым чертам, как бы ни силилась она поддерживать поверхностную болтовню. В сущности, он предпочитал эти сцены в гостиной еще даже менее нормальной обстановке тех редких оказий, когда ее посещало желание, чтобы он обладал ею в спальне, надежно спрятанный под одеялом, пока она щебетала по телефону, обмениваясь сплетнями с приятельницей или дурача незнакомого мужчину. Способность нашего Персона со всем этим мириться, отыскивать разумные объяснения и так далее, усугубляет наше к нему теплое отношение, но порою, увы, провоцирует также прозрачный смешок. Он, например, объяснял себе ее нежелание обнажаться тем, что она стесняется своих крохотных выпяченных грудей и шрама на правом бедре, полученную при несчастливом падении с лыж. Глупенький Персон!

Сохраняла ли она верность ему в те месяцы их супружества, что протекли в непрочной, нестрогой, неумеренной Америке? В первую и последнюю их американскую зиму она несколько раз уезжала покататься на лыжах в Авал, Квебек, или в Шут, Колорадо. Оставаясь один, он запрещал себе думать о пустяковых прелюбодеяниях,  когда, скажем, рука ее задерживается в руке какого-нибудь балбеса или когда тому вместе пожеланием доброй ночи даруется поцелуй. Даже помыслить о такой ерунде было для него так же мучительно, как вообразить похотливое соитие. Стальная дверь его души оставалась в ее отсутствие наглухо запертой, но стоило ей появиться – с сияющим загорелым лицом, с точеной, словно у стюардессы фигуркой в синем пальто с плоскими пуговками, яркими, как золотые жетоны, – что-то в нем призрачно растворялось, и дюжина гибких атлетов принималась, разбирая ее по статям, роиться вокруг нее во всех мотелях его мозга, хотя на деле, по нашим сведениям, она за все три поездки вкусила полную близость от силы с дюжиной пробных любовников.

Никто, и менее всех ее мать, не мог постичь, чего ради Арманда выскочила за довольно бесцветного американца с не очень солидной работой, – но пора нам уже закончить наше рассуждение о любви.

18

Во вторую неделю февраля, примерно за месяц до того, как смерть их разлучила, Персоны на несколько дней слетали в Европу: Арманда чтобы навестить мать, умиравшую в бельгийской больнице (преданная дочь опоздала), а Хью – повидаться по поручению издательства с мистером R. и еще с одним американским писателем, также осевшим в Швейцарии.

Лил сильный дождь, когда такси высадило его перед стоявшим в горах над Версексом большим, старым и уродливым загородным домом R. Он прошел гравистой тропкой с дождевыми потоками, пузырящимися по обеим ее сторонам. Парадная дверь оказалась раскрытой, и притаптывая половик, он с веселым удивлением увидел Джулию Мур, стоявшую спиной к нему у телефонного столика в прихожей. Опять, как в прошлом, она носила прическу хорошенького пажа и ту же оранжевую блузу. Когда он, наконец, вытер ноги, она положила трубку и обернулась ничем непохожей девушкой.

"Простите, что заставила вас дожидаться, – сказала она, уставя на него пару смеющихся глаз. – Я заменяю мистера Тамворта, он отдыхает в Марокко."

Хью Персон прошел в библиотеку, уютно обставленную, но решительно старомодную и очень скудно освещенную, полную энциклопедий, справочников, указателей и авторских экземпляров произведений нашего автора во множестве изданий и переводов. Он присел в клубное кресло и вытащил из портфеля список вопросов, которые следовало обсудить. Два главных были такие: как изменить некоторых слишком легко узнаваемых в рукописи "Фигуральностей" лиц и что делать с этим коммерчески невозможным заглавием.

Вышел R. Он не брился дня три или четыре и был облачен в смешной синий комбинезон, который находил очень удобным для рассовывания по нему орудий своего ремесла, как то – карандашей, шариковых ручек, трех пар очков, справочных карточек, крупных скрепок, круглых резинок и – невидимого – кинжала, который он после нескольких приветственных слов нацелил в нашего Персона.

"Могу повторить только то, – сказал он, падая в кресло, освобожденное Хью, и указывая ему на такое же насупротив, – что уже говорил, и не раз, но частенько: можно охолостить кота, но моих персонажей не выхолостишь. Что до заглавия, представляющего собой вполне добропорядочный синоним слова "метафора", то его из-под меня не выдрать и взбесившимся жеребцом. Мой врач присоветовал Тамворту запереть погреб, тот послушался и ключ куда-то засунул, а кузнец не берется подделать его раньше, чем в понедельника, я же, знаешь ли, слишком горд, чтобы покупать в дрянные деревенские вина, поэтому могу предложить тебе только, – ты заранее замотал головой и ты чертовски прав, сынок, – консервную банку с абрикосовым соком. Теперь позволь мне сказать кое-что насчет заглавий и печатных клевет. Знаешь, от этого письма, которое вы мне прислали, у меня глаза изо лба полезли. Меня обвиняют в том, что я копаюсь в пустяках, но и пустые личности в моих книгах неприкосновенны, если ты мне простишь такой каламбур."

И он принялся объяснять, что когда настоящий художник создает персонаж, беря за основу живого человека, то любая попытка переписать этот персонаж в целях его маскировки равносильна умерщвлению здравствующего прототипа, – это, знаешь, как протыкаешь булавкой глиняную куколку, и девушка по соседству валится замертво. Если композиция художественна, если в ней не одна вода, но присутствует и вино, тогда она неуязвима в одном отношении и страшно хрупка в другом. Хрупка, потому что когда пугливый редактор заставляет художника заменить "щуплый" на "пухлый" или "брюнет" на "блондин", он уродует и образ, и нишу, в которой тот установлен, и целую церковь вокруг; – а неуязвима по той причине, что как бы сильно изображение не менялось, прототип будет все равно узнаваем по очертаниям дырки, оставшейся в ткани рассказа. И помимо всего, этим бездельникам, в описании которых его обвиняют, слишком на все наплевать, чтобы они стали негодовать и кричать о своем присутствии в книге. На самом деле каждый из них скорее станет с наслаждением вслушиваться в пересуды по литературным салонам, делая, как говорят французы, знающее лицо.

Что до заглавия – "Фигуральности" – это совсем другая история. Читатель не сознает, что существует два типа заглавий. К одному относятся те, что находятся глупым автором или умным издателем уже после того, как книга написана. Это попросту бирка, прилепленная на книгу и пришлепнутая кулаком. Большая часть худших наших бестселлеров носят заглавия именно этого рода. Но есть и иная разновидность: заглавие, которое просвечивает сквозь книгу наподобие водяного знака, заглавие, которое рождается вместе с книгой, заглавие, с которым автор за годы накопления исписанных страниц свыкается до того, что оно проникает в состав каждой из них и всех сразу. Нет, с "Фигуральностями" мистер R. расстаться не может.

Хью несмело заметил, что ухо все норовит заменить "Фигуральности" на какое-нибудь "Фигу-в-рай-нести".

"Ухо невежи!", – рявкнул мистер R.

Припрыгала хорошенькая секретарша и объявила, что ему не следует ни волноваться, ни уставать. Великий человек с усилием встал и стоял, подергиваясь, ухмыляясь, протянув большую волосатую лапу.

"Ну что же, – произнес Хью, – разумеется, я расскажу Филу, насколько важными кажутся вам его замечания. До свидания, сэр, на той неделе вам доставят проект обложки."

"Пока до скорого", – сказал мистер R.

19

Мы снова в Нью-Йорке, это последний их вечер вместе.

Подав им прекрасный ужин (может быть несколько сытноватый, но не сверхизобильный, – ни он, ни она не любили слишком наедаться), полная Паулина, femme de mйnage[31], чьи услуги они делили с бельгийцем-художником, жившим в пентхаузе прямо над их головами, перемыла посуду и в обычный свой срок (примерно, девять с четвертью) ушла. Поскольку она имела неприятное обыкновение на минутку присаживаться у телевизора, Арманда всегда дожидалась ее ухода, а там уже крутила его ручки в свое удовольствие. Вот и теперь она включила приемник, дала ему подышать с минуту, переменила канал, – и фыркнув от омерзения, выключила (ее приязни и неприязни по этой части не отличались особой последовательностью, она могла с пылким постоянством смотреть одну-две программы или напротив неделями не касаться ящика, словно бы казня волшебную выдумку за известный лишь ей проступок, – Хью предпочитал не вникать в ее темные распри с актерами и комментаторами). Она раскрыла книгу, но тут позвонила жена Фила, чтобы пригласить ее на завтрашнюю премьеру лесбийской драмы, исполняемой лесбийской же труппой. Их разговор занял двадцать пять минут, Арманда журчала доверительно и приглушенно, а Филлис голосила так, что Хью, за круглым столиком правивший стопку гранок, мог при желании слышать оба берега пустого потока. Взамен он довольствовался кратким отчетом, данным Армандой по возвращении на серого плюша диванчик при ложном камине. Часов около десяти на них как обычно обрушилась сверху череда раздирающих ухо скрежетов и содроганий: идиот-сосед отволакивал тяжеленный образчик неописуемой скульптуры ("Pauline anide" по каталогу) из середины студии в угол, занимаемый ею по ночам. Реакция Арманды была неизменной: смерив потолок разгневанным взглядом, она заметила, что соседи менее добродушные и сочувственные давно бы уже нажаловались кузену Фила (управлявшему этим доходным домом). Когда мир был восстановлен, она принялась отыскивать книгу, которую держала в руках перед телефонным звонком. Всякий раз, замечая в точной, трезвой, толковой Арманде красоту и беспомощность человеческой рассеянности, муж ее испытывал прилив особенной нежности, примирявший его с унынием и уродством того, что люди не очень счастливые называют "жизнью". В этот раз он нашел предмет ее трогательных поисков (в журнальной стойке у телефона), и вручая его, получил дозволение тронуть почтительными губами ее висок и прядь светлых волос. Затем он возвратился к вычитке "Фигуральностей", а она к книжке – французскому путеводителю, перечислявшему множество отменных ресторанов, помеченных в перечне вилкой и звездочкой, но совсем немного "приятных, тихих, удобно расположенных гостиниц" с тремя и более башенками, а то и с красной певчей птичкой на ветке.

"Занятное совпадение, – заметил Хью. – Один его персонаж в довольно похабном пассаже, – кстати, как правильно – "Савой" или "Савойя"?"

"Что за совпадение?"

"Да. Один его персонаж, просматривая расписание поездов, говорит: как много миль отделяют Кондом в Гаскони от Письки в Савойе."

"'Савой' – это гостиница, – сказала Арманда и двукратно зевнула, сначала не размыкая губ, потом открыто. – Не знаю, от чего я так устала, – прибавила она, – но все эти зевки только отваживают сон. Пожалуй, испытаю-ка я сегодня новые таблетки."

"А ты попробуй представить, что съезжаешь на лыжах по очень крутому и ровному склону. Я в юности играл мысленно в теннис – и часто помогало, особенно с новыми и очень белыми мячами."

С минуту она посидела, задумавшись, потом заложила красной ленточкой книгу и пошла за стаканом на кухню.

Хью любил перечитывать гранки дважды, раз – ради недостатков набора, другой – ради достоинств текста. Он верил, что дело только выигрывает, когда зрительную проверку сменяет утоление разума. Теперь он как раз тешил последний, и не ища ошибок, сохранял все же возможность приметить пропущенный промах – его или наборщика. Помимо того, он позволял себе – с всемерной почтительностью – подвергать сомнению (на полях второго, предназначенного автору, экземпляра) кое-какие своеобычности слога и правописания, полагаясь на понимание великим человеком того, что сомнение вызывает не гениальность его, а грамматика. После долгих обсуждений с Филом решено было не предпринимать ничего по поводу риска быть обвиненными в диффамации, сопряженного с прямотой, присущей R. в описании его непростой любовной жизни. Он "уже однажды заплатил за нее одиночеством и раскаянием и готов теперь расплатиться наличными с любым дураком, которого заденет его рассказ" (укороченная и упрощенная цитата из его последнего письма). В длинной главе, куда более разнузданной (при всей грандиозности словесной отделки), чем жеребячья болтовня охаянных им модных авторов, R. изобразил мать и дочь, которые ублажают своего молодого любовника впечатляющими ласками в горах, на краю скалы, обрывающейся в театральную бездну, а также в иных, не столь рискованных местах. Хью не знал миссис R. достаточно близко, чтобы оценить ее сходство с матроной из книги (отвислые груди, дряблые бедра, при соитии всхрапывает, словно енот, и тому подобное); но дочь, ее повадки и жесты, ее бездыханная речь и множество иных черточек, с которыми он не был знаком сознательно, но которые укладывались в общее его представление, дочь была определенно Джулией, хоть автор и сделал ее светловолосой и вообще приглушил евразийские особенности ее красоты. Хью читал со вниманием и любопытством, не забывая впрочем вылавливать в прозрачном потоке текста опечатки, чем грешат и иные из нас, – там починяя увечную литеру, тут помечая курсив; глаз его и хребет (главный орган подлинного читателя) скорей оттеняли, чем оттесняли друг друга. Случалось, что смысл фразы ему не давался, – к чему, собственно, клонится "промежек" и что это за "бурные бакланы", не переставить ли "к" и "л" и не заменить ли второе "б" заглавным? Словарь, которым он пользовался дома, был не столь осведомителен, как издательский, встрепанный, огромный, и теперь он спотыкался на таких чудных вещах как "вся прелесть юных черев" или "пятнастый небрис". Он усомнился в имени "Омир ван Балдиков" – голландская частица вроде бы не вязалась со всем остальным; или все сочетание – попросту лукавая перетасовка? В конце концов он зачеркнул знак вопроса, зато в другом месте утвердил в правах "Reign of Cnut"[32]: робкая считчица, правившая текст до него, полагала, что нужно либо переставить в последнем слове две буквы, либо совсем заменить его на "the Knout"[33], – она была из русских, как и Арманда.

Наш Персон, наш читатель не был вполне уверен, что ему по душе вычурный, изломанный слог R., и все же в лучших его проявлениях ("серая радуга обглоданной облаками луны") этот слог дьявольски расшевеливал память. Он поймал себя на том, что прикидывает, исходя из подложных данных, в каком именно возрасте, в каких обстоятельствах приступил автор к совращению Джулии: в детстве ли, когда он щекотал ее в ванне, целовал в мокрые плечи и наконец уволок в свое логово, завернув в просторное полотенце, – одно из самых вкусных мест в романе! Или он начал за ней ухаживать в первый ее студенческий год, тот, в котором ему заплатили две тысячи долларов за чтение (перед огромной толпой студентов и жителей университетского города) одного из его рассказов, к той поре уже изданного-переизданного, но и вправду прекрасного? Как хорошо обладать талантом такого покроя!

20

Уже двенадцатый. Он погасил в гостиной свет и растворил окно. Ветреная мартовская ночь что-то тронула в комнате пальцем. За полузадернутыми шторами электрическая вывеска "ДОППЛЕР" сместилась к лиловому тону и осветила мертвенно белые листы, оставленные им на столе.

Дав глазам свыкнуться с темнотой смежной комнаты, он воровато вступил внутрь. Начальный ее сон помечался обычно громовым храпом. Невозможно было не изумляться, как ухитряется женщина, столь хрупкая и изящная, порождать эти ревущие раскаты. В начале супружества Хью томился, боясь, что храп может продлиться целую ночь. Но всякий раз что-нибудь – шум снаружи, приснившийся толчок, сдержанный кашелек кроткого мужа – заставляло ее встрепенуться, вздохнуть, может быть почмокать губами или поворотиться на бок, и после она уже спала беззвучно. Эта смена ритма, как видно, уже состоялась, пока он работал в гостиной, и теперь, дабы не вызвать возобновления целого цикла, он старался раздеться по возможности бесшумно. Впоследствии он вспоминал, с какими предосторожностями пришлось вытягивать чрезвычайно скрипучий ящик комода (которого днем он не слышал ни разу), чтобы достать оттуда свежие трусы, надеваемые им вместо пижамы. Шопотом выругав старую деревяшку за идиотские стенания, он не стал задвигать ящик, однако стоило ему на цыпочках двинуться к своей стороне кровати, как на смену ящику заступил дощатый пол. Разбудил?  Пожалуй что разбудил, но не вполне, так – проворошил дырку в стогу, и Арманда что-то пробормотала про свет. На самом деле мрак нарушался только наклонным лучом из гостиной, дверь в которую он лишь притворил. Тихо закрыв ее, он ощупью забрался в кровать.

Несколько времени он лежал, не закрывая глаз, вслушиваясь в еще один упорный звучок, треньканье капель о линолеум под неисправной батареей. Так вы говорите, что ждали бессонной ночи? Ну не совсем. Вообще-то он ощущал сонливость и полагал, что устрашающе действенные "Пилюли Мэрфи", к которым он иногда прибегал, сегодня навряд ли понадобятся; но все же сознавал, несмотря на дрему, как подбираются к нему готовые наброситься тревоги. И что за тревоги? Тревоги как тревоги, ничего серьезного или из ряду вон. Лежа на спине, он ждал, когда поднакопятся и они, и блеклые пятна, воровато ползшие по потолку к привычным местам, пока глаза привыкали ко мраку. Он думал о том, что жена опять изображает женское недомогание, чтобы держать его на расстоянии; что она, вероятно, обманывает его и во многом ином; что и он тоже в определенном смысле изменяет ей, скрывая ночь, проведенную с другой: еще до женитьбы, если ограничиться временем, но в рассужденьи пространства, – вот в этой самой комнате; что подготовка чужих книжек к печати – работа в общем-то унизительная; что ни эта неизбывная тягомотина, ни мимолетное недовольство ничего не значат в сравнении с его все возрастающей, все более нежной любовью к жене; что надо бы на следующий месяц повидать офтальмолога. Он подставил "д" вместо неправильной буквы и продолжил просмотр крапчатых гранок, в которые превращалась теперь застилавшая зрение тьма. Сдвоенный сбой сердца вновь катапультировал его в полную ясность сознания, и он пообещал своему невыправленному "я" ограничить дневное табачное довольствие парой сердцебиений.

"Тут вы и вырубились?"

"Да. Может быть, я пытался еще различить неясную строчку, однако – да, я уже спал."

"Полагаю, урывками?"

"Нет, напротив, другого такого глубокого сна я не упомню. Понимаете, в ночь перед этой я спал не больше нескольких минут."

"Так. Теперь я хотел бы выяснить, сознаете ли вы, что состоящие при крупных тюрьмах психологи обязаны кроме прочего практиковаться в той части танатологии, которая судит о средствах и способах причинения насильственной смерти?"

Персон издал вялый отрицающий звук.

"Ну хорошо, попробую выразить это иначе: полиции нужно знать, какое орудие применил нарушитель закона, а танатологу – как и почему он его применил. Пока понятно?"

Вялое подтверждение.

"Орудия это, ну что ли – орудия. Фактически они могут составлять с применяющим их единое целое, как, скажем, плотницкий уголок – это просто часть плотника и ничего больше. С другой стороны, и сами орудия могут состоять из костей и плоти вроде вот этих" (приподняв ладони Хью, поочередно похлопав их и поместив на свои для показа, как бы приступая к какой-то детской игре).

Огромные лапы Хью вернулись к нему, словно пара пустых тарелок. За ними последовали пояснения, что при удушении молодого, но вполне уже взрослого человека как правило пользуются одним из двух способов: любительским (и не очень надежным) – это когда нападают спереди, и более профессиональным подходом – сзади. При первом способе восемь пальцев крепко охватывают шею жертвы, а два больших сжимают горло – ему или ей; тут правда имеется риск, что руки, ее или его, вцепятся вам в запястья или как-то еще помешают покончить дело. При второй, более верной методе, то есть при нападении сзади, оба больших пальца сильно сдавливают тыльную часть мужской или, что предпочтительней, женской шеи, а остальные восемь заняты горлом. Первый у нас зовут “большаком", а второй "пианистом". Мы знаем, что вы на нее набросились сзади, но тут возникает такой вопрос: когда вы обдумывали, как задушить жену, почему вы выбрали "пианиста"? Потому ли, что инстинктивно чувствовали, что такой внезапный и крепкий захват сулит больший успех? Или у вас имелись другие, субъективные соображения, скажем, вы полагали, что вам будет не очень приятно смотреть, как изменяется в ходе процесса выражение ее лица?

Да ничего же он не обдумывал. Он проспал все это жуткое машинальное действо и проснулся, лишь когда оба грохнулись о пол рядом с кроватью.

Он вроде упоминал, что ему приснилось, будто дом охвачен огнем?

Именно так. Струи пламени бились вокруг и все, что он видел, казалось застланным алыми лентами стеклянистого пластика. Его случайная соложница метнулась к окну и настежь его распахнула. Так, а это кто же такая? Она из прошлого – уличная девица, которую он подцепил в первую поездку за границу, лет двадцать назад, бедная девушка смешанного происхождения, хотя на самом деле американка и очень милая, ее звали Юлия Ромео, эта фамилия на староитальянском означает "паломник", но ведь и каждый из нас – паломник, как каждый сон – лишь анаграмма дневной реальности. Он бросился к ней, чтобы не дать ей выпрыгнуть. Окно было большое, низкое, с широким подоконником, мягким, обтянутым тканью, по обычаю этой пламенной и льдистой страны. Какие ледники, какие зори! Светозарное тело Юлии или Джулии покрывала допплеровская сорочка, она простерлась на подоконнике, еще касаясь раскинутыми руками оконных боков. Он перегнулся через нее и заглянул вниз, там, далеко, в бездне двора или сада шевелилось такое же пламя, вроде язычков красной бумаги, которые спрятанный вентилятор побуждает биться вокруг поддельных святочных поленьев в праздничных витринах заметенного снегом детства. Выпрыгивать как и пытаться спуститься по бахромчатой ткани, покрывающей подоконник (в зеркальце за спиною у сна длинношеяя девушка-продавщица с чем-то средневековым, пожалуй, фламандским в лице предъявила образец бахромы) показалось ему безумием, и бедный Хью старался, как мог, удержать Джульетту. Пытаясь понадежней ее ухватить, он вцепился ей сзади в шею, прямоугольные ногти больших пальцев ушли под залитый лиловым светом затылок, другие восемь стиснули горло. На экране образовательного синема за двором или улицей появилась терзаемая трахея, но в остальном все стало удобным и безопасным: он крепко удерживал Джулию и спас бы ее от верной погибели, если б в самоубийственных попытках убежать от огня она не соскользнула неведомо как с подоконника и не увлекла его за собой в пустоту. Какое падение! Какая глупая Джулия! Какая удача, что мистер Ромео еще держал и скручивал и сокрушал округлый хрящик, который просвечивали рентгеном пожарники и горные гиды, собравшиеся на улице. О, как они летели! Супермен, уносящий в объятьях младую душу!

Удар о землю вышел не таким жестким, как он ожидал. Это концертный вальс, а не сон пациента, Персон. Мне придется о вас доложить. Он ушиб локоть, а ее ночной столик свалился вместе с лампой, стаканом, книгой; но, благодаренье Искусству, – она была в безопасности, она была с ним, она лежала совершенно спокойно. Он нашарил и аккуратно включил упавшую лампу, не меняя ее непривычного положения. Примерно с минуту он недоумевал, что делает здесь жена, раскинувшись по полу, раскинув, словно в полете, волосы. Потом он уставился на свои застыдившиеся лапы.


[30]Изумленные скалы (фр.).

[31]Слуэанка (фр.).

[32]Правление Кнуда (англ.).

[33]Кнут (англ.).

 

Перевод с английского - Сергей ИЛЬИН ©




© Copyright HTML Gatchina3000, 2005.

на головную страницу сайта | к оглавлению раздела