на головную страницу сайта | к оглавлению раздела | Карта сайта

Король, дама, валет

Владимир Набоков


Берлин: Слово, 1928


Содержание:

    XII

На первом месте, конечно, было море, легкое, сизое, с размазанным горизонтом, а над ним -- тучки, плывущие гуськом, все одинаковые, все в профиль. Затем, вогнутым полукругом шел пляж, с тесной толпой полосатых будок, особенно сгущенных там, где начинался мол, уходивший далеко в море. Иногда одна из будок наклонялась и переползала на другое место, как красно-белый скарабей. Вдоль пляжа шла высокая каменная набережная, обсаженная со стороны пляжа акациями, на черных стволах которых после дождя оживали налипшие улитки, вытягивали из круглого завоя чуткие прозрачно-желтые рожки. Вдоль набережной белели фасады гостиниц. Комната четы Драйер выходила балконом на море. Комната Франца выходила на улицу, шедшую параллельно набережной. Дальше, по другой стороне улицы, тянулись гостиницы второго сорта, дальше--опять параллельная улица и гостиницы третьего сорта. Пять-шесть таких улиц, и чем дальше от моря, тем дешевле,--словно море--сцена, а ряды домов -- ряды в театре, кресла, стулья, а там уж и стоячие места. Названия гостиниц так или иначе пытались намекать на присутствие моря. Некоторые это делали с самодовольной откровенностью. Другие предпочитали метафоры, символы. Попадались женские имена. Одна была вилла, которая называлась почему-то "Гельвеция",-- ирония или заблуждение. Чем дальше от пляжа, тем названия становились поэтичнее. Все это очень его развлекало. Оставив жену и племянника на террасе кафе, он ходил по лавкам, разглядывал открытки. Они были все те же. Больше всего доставалось человеческой тучности. Облую громаду в полосатом трико ущипнул краб, и обладательница громады млеет, полагая, что это рука соседа -- щуплого щеголя в канотье. Плывет толстяк на спине, и куполом вздымается над водой пунцовое пузо. Накрахмаленный усач смотрит из-за скалы на гиперболу в купальном костюме. Та же гипербола в других положениях, поцелуй на закате, полушария, выдавленные в песке, "привет с моря"... Но особенно его забавляли и трогали открытки фотографические. Они были сняты Бог знает как давно. Тот же пляж, те же корзины; но дамы в плечистых блузах, в длинных юбках бутылкой, мужчины, как парикмахерские рекламы... Эти расфуфыренные ребятишки теперь купцы, инженеры, чиновники... Лавки обвевал морской ветерок. Смесь морского воздуха и антикварной дряни: рамочки из раковин и перламутра, рогатые раковины, барометры и мундштуки, ракушки в розовых кисейных мешочках, картины, картины,-- творения местных маринистов, маслянистый столб луны или сахарный парус среди прусской синьки. И ни с того, ни с сего Драйеру стало грустно. По пляжу, пробираясь меж крепостных валов, окружавших каждую будку, куда-то спеша, чтобы этой поспешностью доказать ходкость товара, шел со своим аппаратом нищий фотограф и орал, надрываясь: "Вот грядет художник, вот грядет художник Божией милостью!" На пороге лавки, где почему-то продавались только китайские изделия, шелка, вазы, чашки -- и кому все это нужно на берегу моря? --стоял день-деньской незагоревший человечек и, глядя на гуляющих, тщетно ждал покупателя. В кафе Марте дали не то пирожное, которое она заказала, и Марта взбесилась, долго звала метавшегося лакея,--и пирожное (прекрасный шоколадный эклер) лежало на тарелке, одинокое, ненужное, незаслуженно обиженное. Всего только четыре дня были они здесь,-- а уже несколько раз Драйер чувствовал этот нежный наплыв грусти. Правда, это бывало с ним и раньше ("Чувствительность эгоиста,--говорила когда-то Эрика:--ты можешь не заметить, что мне грустно, ты можешь обидеть, унизить,--а вот тебя трогают пустяки..."), но теперь случалось это как-то по-особенному. Солнце, что ли, так разнежило его, или он, может быть, стареет, что-то уходит, чем-то сам он похож на фотографа, чьих услуг никто не хочет... В ночь с четвертого на пятое он дурно спал. Накануне солнце, под видом нежности, так растерзало ему спину, что, пожалуй, несколько дней нельзя будет ходить в купальном костюме. Они играли в мяч, стоя по бедра в воде,--он, Марта, Франц, еще двое молодых людей, один -- танцмейстер, другой -- студент, сын меховщика. Танцмейстер мячом сбил Францу синие очки,-- очень все смеялись, очки чуть не утонули. Потом Франц и Марта поплыли,-- далеко, далеко,-- он стоял и смотрел с пляжа, а рядом какая-то незнакомая старушка в одном нижнем белье ужасно почему-то волновалась. Надо непременно научиться плавать. Вот пройдет спина, и нужно будет начать серьезно. Здорово жжет. Никак не ляжешь удобно. Он попробовал заставить себя уснуть, но как только он закрывал глаза, он видел воронку, которую они выкопали, чтобы будка стояла уютно, напряженную волосатую ногу Франца, копавшего рядом, потом невозможно-яркую страницу книги, которую он пытался читать, лежа на солнце... Ах, как горит спина! Марта сказала: "Завтра пройдет... непременно... навсегда..." Да, конечно,-- кожа окрепнет. Завтра утром нужно выиграть пари. Глупое пари. Марта таких вещей не понимает. Конечно, если он пойдет лесом, то дойдет скорее, чем они доедут на лодке. Лесом километра два... Лодка должна описать полукруг... Одним словом, завтра это будет доказано. Чтобы уснуть, он вообразил этот длинный, длинный буковый лес вдоль полосы длинного пустого пляжа,-- лес тянется, пляж тянется, далеко сзади осталась кучка будок, дома исчезли за лукой, лес тянется, тянется пустой пляж... Он вздохнул и повернулся на другой бок. Теперь он видел темную голову Марты, холм ее перины. Только что мысли были такие занятные,-- и вот -- волна грусти. Ведь только протянуть руку, и тронешь ее волосы. А нельзя. Есть деньги, а путешествовать нельзя. Ждут его. не дождутся -- в Китае, Италии, Америке. Скоро должен приехать американец. Любопытно, понравятся ли ему куклы? Говорят, довольно неаккуратный господин. Нет, завтра нельзя будет купаться,-- ох, спина, спина... прямо пожар. Хорошо будет в лесу. Не спутать место, где тропинка сворачивает к пляжу,-- к этой пресловутой скале. Полчаса ходьбы,-- максимум. Не пошел бы завтра дождь. Барометр падает, падает... Когда он, наконец, начал храпеть, Марта приподнялась на локте, посмотрела на окно -- не светает ли. Там, за окном, стоял ровный, легкий, непрерывный шум, как будто где-то далеко наполнялась ванна. Она откинулась опять на подушку и, лежа навзничь, стала смотреть на потолок, выжидая появления первой бледной полосы рассвета. Она подумала о том, спит ли Франц, может ли он спать в эту ночь. Погодя, она осторожно взяла со стола часы и посмотрела на фосфористые стрелки и цифры,-- скелет времени. Еще долго... В должный час Франц зашевелился. Ему было сказано встать ровно в половине восьмого. Было ровно половина восьмого. "К обеду все уже будет кончено",-- подумал он машинально,-- и не мог себе представить ни обеда, ни последующего дня,-- как не может человек представить себе вечность. Скрипя зубами, он натянул холодный, непросохший за ночь купальный костюм. Карманы халата были полны песку. Он побил ладонь о ладонь и, тихонько прикрыв за собой дверь, пошел по длинным белым коридорам. В носках парусиновых туфель тоже был песок: тупая мягкость. Марта и Драйер уже сидели на своем балконе, пили кофе. День был бессолнечный, белесое небо, серое море, барашки, невеселый ветерок. Марта налила Францу кофе. Она тоже была в халате поверх купального костюма. По мохнатой синеве халата вились оранжевые узоры. Она придержала свободной рукой широкий рукав, когда протянула Францу чашку. Драйер читал список курортных гостей, изредка произнося вслух смешную фамилию. Он был в синем пиджаке и серых фланелевых штанах. Он надел было светлый, нежный, почти белый галстук, уникум,-- но Марта сказали, что, пожалуй, пойдет дождь, галстук испортится, поэтому он надел другой -- попроще, потемнее. В таких мелочах Марта обычно бывала права. Драйер выпил две чашки кофе и съел булочку с медом. Марта выпила три чашки и ничего не съела. Франц выпил полчашки и тоже не съел ничего. По балкону гулял ветер. -- По-ро-кхов-штшн-коф,-- вслух прочел Драйер и рассмеялся. -- Если ты кончил, пойдем,-- сказала Марта, запахивая халат и стараясь не стучать зубами.--А то еще польет дождь. -- Рано, душа моя,-- протянул он и покосился на тарелку с булочками. -- Пойдем,-- повторила Марта и встала. Франц встал тоже. Драйер посмотрел на часы. -- Я все равно обгоню вас,-- сказал он, лукаво подняв одну бровь.-- Вы оба идите вперед. Я вам дам четверть часика. Не жалко. -- Ладно,--сказала Марта. -- Посмотрим, чья возьмет,--сказал Драйер. -- Посмотрим,-- сказала Марта. -- ...Ваши весла или мои ножки,-- сказал Драйер. -- Пусти,--я не могу выйти,--резко воскликнула она, толкаясь коленом и продолжая запахиваться. Драйер отодвинул свой стул. Она прошла. -- К тому же у Франца живот болит,-- сказал Драйер. Франц, не глядя на него, покачал головой. В очках, в пестром халате, он смутно походил на японца. -- Эх ты,-- японец,-- сказал Драйер и принялся за вторую булочку. Хлопнула стеклянная дверь. Тишина. Жуя и обсасывая медом запачканный палец, он поглядел на бледное огромное море. С балкона был виден кусок пляжа, неопрятно, не совсем прямо стоявшие будки. Лодки нанимаются где-то в стороне,-- поправее... не видать отсюда. Было холодно, неинтересно без солнца. Но это не могло ослабить приятное чувство, которое он испытывал при мысли о том, что жена согласилась с ним поиграть и не отказалась в последнюю минуту -- из-за дурной погоды, как он втайне боялся. Он опять посмотрел на часы. Вчера и третьего дня как раз в это время звонила контора. Нынче, пожалуй, опять позвонит. Бог с ней. Не стоит ждать. Он крепко вытер губы, стряхнул крошки с колен и прошел к себе в номер. Перед зеркалом он остановился, вынул серебряную щеточку, провел ею вправо и влево по усам. Облупилась кожа на носу. Некрасиво. Стук в дверь. Конторе все-таки удалось его поймать. Драйер поторопился к телефону. Поговорив, он заторопился опять. Того и гляди они в своей лодочке доплывут до скалы первые. На набережной еще было пустовато. Двое-трое таких же энергичных купальщиков, как его жена и племянник, спешили к пляжу. Но его-то не тянуло купаться... Ни в каком случае... Холодно, тучи, море, как чешуя. Мимоходом он заметил вдали лодку. Он напряг зрение и ему показалось, что он различает халаты Марты и Франца. Он ускорил шаг, изредка поглядывая на беленькую, словно неподвижную лодку. Потом свернул в боковую улочку, ведущую в лес. Франц греб, то угрюмо склоняя лицо, то в размахе отчаяния глядя в небо. Марта сидела у руля. До того, как нанять лодку, она на минуту влезла в воду, чтобы согреться. Промах. Мокрый костюм прилип к груди, к бедрам, к спине, зябли ноги,--но Марта была слишком взволнована и счастлива, чтобы обращать внимание на такие глупости. Населенная будками часть пляжа медленно удалялась. Лодка стала обходить широкий загиб берега. Тяжело скрипели уключины. -- Ты все запомнил, милый? Забирая веслами, наклоняясь вперед, Франц кивнул -- и опять стал валиться навзничь, туго отталкивая воду. -- ...Когда я скажу, только когда я скажу,-- помнишь? Опять угрюмый наклон. -- Ты будешь сидеть на носу,--помнишь? Скрипнули уключины, волна подняла лодку, Франц поклонился. Он старался не смотреть на нее,-- но глядел ли он на бурое дно лодки, вдоль которого лежала вторая пара весел,-- или запрокидывал лицо,-- все равно он ощущал Марту всем своим существом,-- видел, и не глядя, ее синий резиновый чепчик, большое голое лицо, широкий халат. И знал он в точности, как это все будет,-- как Марта скажет пароль, как оба гребца встанут... лодка качается... разминуться трудненько... осторожно... еще шаг... близость... шаткость. --...Ты помнишь: всем телом, сразу...-- сказала Марта, и он медленно наклонился. Ветер прохватывал суровой сыростью. У Марты на голых ногах мелко пупырилась кожа. Она пристально глядела на берег, на бесконечную бледную полосу пляжа, отыскивая то место,--около остроконечной скалы,--где они должны были пристать... Увидела. Натянула левую веревку руля. Франц, с беззвучным стоном откидываясь назад, услышал вдруг, как Марта хрипло засмеялась, прочистила горло и засмеялась опять. Волна подняла лодку, брызнули весла, он согнулся, напрягся, капли пота, несмотря на морской холод, стекали у него по вискам. Марта,--по воле волны, поднималась и опускалась, дрожащая, большеглазая, на голых ногах мелкие волоски стояли дыбом. Она смотрела на крохотную темную фигурку, которая вдруг появилась на пустынной полосе пляжа. -- Поторопись,-- сказала она. дрожа и оттягивая на груди и бедрах холодное прилипшее трико.-- Поторопись. Он ждет. Франц бросил весла, медленно снял очки, медленно вытер стекла об полу халата. -- Я тебе говорю, поторопись!--крикнула она.-- Франц! Слышишь? Держа очки в руке, он посмотрел сквозь стекла на небо, медленно нацепил их и взялся опять за весла. Темная фигурка стала яснее, появилось у нее лицо, как кукурузное зернышко. Марта двигала корпусом взад и вперед, не то повторяя движения Франца, не то подталкивая лодку. Теперь уже ясно можно было различить синий пиджак, серые штаны. Он стоял расставив ноги, подбоченясь. -- Ничего не забудь,-- уже шепотом сказала Марта.-- Только, когда дам знак... помни... Она мяла в руках веревки руля. Берег близился. Драйер глядел на них и улыбался. На ладони он держал плоские золотые часы. Он пришел на двенадцать минут раньше. На целых двенадцать минут. -- С приездом,-- сказал он и сунул часы обратно в карман. -- Ты, вероятно, всю дорогу бежал,--сказала Марта, тяжело дыша и озираясь. -- Как бы не так. Шел с прохладцей. Даже отдыхал по дороге. Она продолжала озираться. Песок, дальше песчаный скат, обросший лесом. Ни души кругом. -- Садись в лодку,-- сказала она. Лодка чуть вздрагивала от мелких набегающих волн. Франц вяло возился с веслами. Драйер усмехнулся:--Я вернусь тем же путем. В лесу чудесно. Встретимся у нашей будки. -- Садись,--повторила она резко.--Ты немного погребешь. Ты разжирел. -- Право, душа моя, не хочется...-- протянул он, глядя на нее бочком. Марта рулевой веревкой хлопала себя по колену. Он закатил глаза, вздохнул и неуклюже, с опаской стал влезать в лодку. Лодка называлась "Морская сказка". Франц вставил в уключины вторую пару весел. Драйер скинул пиджак. Лодка тронулась. И сразу волнение Марты прошло. Она почувствовала блаженный покой. Совершилось. Он в их власти. Пустынный пляж, пустынное море, туманно. На всякий случай нужно отъехать подальше от берега. В груди, в голове у нее была странная, прохладная пустота, как будто влажный ветер насквозь продул ее, вычистил снутри, мусора больше не осталось. Звенящий холод. И сквозь легкий звон она слышала беспечный голос: -- Ты все время влезаешь в мои весла, Франц,-- нельзя так. Я понимаю, конечно, что мыслями ты далеко... Но все-таки нужно быть повнимательнее. Не могу же я оборачиваться. Вот опять! Ты в лад, в лад... Она тебя не забыла. Ты ей, надеюсь, оставил свой адрес? Раз, раз,,. Я уверен, что сегодня будет тебе письмо. Ритм,-- соблюдай ритм! Франц видел его крепкий затылок, желтые пряди волос, слегка распушенные ветром, белую рубашку, натягивавшуюся на спине... Но видел он это как сквозь сон... -- Ах, дети,--как было забавно в лесу!--говорил голос.-- Буки, темнота, повилика. На дорожке такие черные голые улитки, с продольной резьбой. Прямо самопишущие ручки. Очень забавно. Соблюдай ритм. Марта, полузакрыв глаза, глядела на его движущееся лицо, которое она видела в последний раз. Рядом с ней лежал его пиджак, в нем были часы, щеточка для усов, особая зубочистка, бумажник. Ей было приятно, что часы и бумажник не пропадут. В ту минуту она как-то не подумала, что придется конечно и пиджак сбросить в воду. Этот довольно сложный вопрос возник только потом, когда главное уже было совершено. Сейчас ее мысли текли медленно, почти томно. Предвкушение счастья было сейчас восхитительно. -- Я, признаться, боялся, что гребля будет раздражать спину,-- говорил голос.-- Ты вот обещала, моя душа, что сегодня пройдет,-- и правда, лучше. И грести можно. Рубашка почесывает, это приятно. Они были теперь достаточно далеко от берега. Накрапывал дождь. На горизонте пушистым хвостиком склонялся дымок. Кругом лодки мелкие волны, журча, проливались и пенились. -- В сущности говоря, нынче мой последний день,-- сказал Драйер. Франц выслушал это совершенно равнодушно: уже ничто в мире не могло его потрясти. Но Марта взглянула на мужа с любопытством. -- Я должен завтра пораньше уехать в город,-- пояснил он.-- Мне только что звонили. Денька на три. Дождь усиливался. Марта оглянулась на берег, потом посмотрела на Франца. Можно было начать. -- Послушай, Курт,-- сказала она тихо,-- мне хочется погрести. Ты перейди на место Франца, а Франц пускай сядет на руль. -- Нет уж погоди, моя душа,-- сказал Драйер и попытался сделать так, как делал Франц,-- повести весла плашмя по воде, на манер ласточки.-- Я только что разошелся. Мы с Францем сыгрались. Прости, моя душа,-- я тебя, кажется, обрызгал. -- Мне холодно,--сказала Марта.--Пожалуйста, встань и пусти меня. -- Еще пять минут,-- сказал Драйер и опять попробовал скользнуть веслами,-- и опять не вышло. Марта пожала плечами. Ощущение власти было приятно; она готова была это ощущение продлить. -- Еще двадцать пять ударов,-- сказала она с улыбкой.-- Я буду считать. -- Брось, не мешай... Я скоро тебя пущу. Я ведь завтра уезжаю... Ему стало вдруг обидно, что она не интересуется, почему ему нужно ехать. Наверное, думает, что просто так,-- по обычным конторским делам. -- Любопытная комбинация,--сказал он небрежно, исподлобья глядя на жену. Она внимательно шевелила губами. -- Завтра,-- сказал он,-- я одним махом заработаю тысяч сто. Марта, считавшая удары весел, подняла голову. -- Изобретение продаю. Вот какие дела мы делаем! Франц вдруг оставил весла и стал вытирать очки. Ему почему-то казалось, что Драйер разговаривает с ним, и, вытирая очки, он кивал, вяло ухмылялся. Однако слов он не слышал. Кроме того, Драйер сидел к нему спиной. -- Ты не думала, что я такой умный, а? -- говорил Драйер, лукаво прищурясь на жену.--Одним махом,-- подумай! -- Ты, вероятно, так,-- шутишь,-- сказала она, нахмурившись. -- Честное слово,--протянул он жалобно;--это удивительная штука. Прямо сенсация. Продаю американцам. -- Что это--какая-нибудь запонка или подвязки?.. -- Тайна,--сказал он.--А с твоей стороны глупо не верить. Она отвернулась, кусая запекшиеся губы, и долго глядела на горизонт, где по узкой светлой полосе свисала серая бахрома ливня. -- Ты говоришь -- сто тысяч? Это наверное? Он кивнул и налег на весла, почувствовав, что гребец сзади опять начал работать. -- А скажи,-- спросила она, продолжая глядеть в сторону,-- это не затянется? Эти сто тысяч будут у тебя через три дня,-- не позже? Он рассмеялся, не понимая, почему, ни с того ни с сего, она ему не верит. -- Будут, если продам,-- сказал он,-- а купят наверняка. Ручаюсь тебе. Нужно очаровать и ошарашить. Мы это умеем. Дождь то переставал, то снова лил,-- будто примеривался. Драйер, заметив, как далеко они отъехали, стал правым веслом поворачивать лодку; Франц машинально табанил левым. Марта сидела задумавшись, языком то ощупывая заднюю пломбу, то проводя по граням передних зубов. Погодя, Драйер предложил ей погрести. Она молча мотнула головой, скребя подошвой синей купальной туфли по мокрому дну лодки. Дождь пошел вовсю, Драйер сквозь шелк рубашки чувствовал его приятный холодок. Ему было хорошо, весело, он с каждым взмахом греб лучше, приближался берег, а вон там, за изгибом,-- городок будок на пляже. -- Ты, значит, вернешься девятого? Это наверное? -- спросила Марта, холодно глядя на его промокшую рубашку, сквозь которую, смотря по тому, какая часть прилипала к коже, проступали то здесь, то там телесного цвета пятна. -- Не позже девятого,-- сказал он, с удовольствием откидываясь назад и снова взмахивая веслами. Хлестал ливень. Халат Марты отяжелел. Ее облекал плотный холод. Она об этом не думала. Она думала о том, правильно ли она поступает? Правильно. Ничего нет легче, чем повторить такую поездку. Изредка она взглядывала мимо мужа на Франца. Он, вероятно, удивлен. Только не показывает этого. Он устал. У него рот открыт. Бедный мой. Сейчас приедем, отдохнешь, выпьешь горячего... Лодку они сдали на первой попавшейся пристани и, по вязкому песку, а потом по узким мосткам, поднялись на набережную, склоняя головы под хлещущим дождем. Усталая, не очень торопясь, она свалила с плеч набухший водой, потемневший халат, стянула песком облипшие туфли и затем со склизким шорохом стала вылезать из клейкого трико. Драйер, совершенно голый, желтый, красный, огромный, бурно топтался по комнате, подпрыгивая, покрякивая и мощно растирая горящее тело большим мохнатым полотенцем. Стараясь не видеть ужасных красных узоров на его лопатках, не вдыхать его ветра, она накинула пеньюар, с отвращением вымыла ноги, натянула неприятно хрустящие чулки,-- и сразу так утомилась, что села на кушетку, сказав себе, что подождет, пока он оденется и уйдет,-- тогда ей будет свободнее двигаться. Он ушел, но она все продолжала сидеть, не шевелясь, чувствуя странную сонливость и рассуждая сама с собой, сняла ли она то, что у нее было на голове -- не шляпу, а вот такой купальный чепчик,--но не в силах была поднять к вискам руки. А на душе было странно хорошо,-- так покойно. Правильно поступила. Иначе было бы неразумно, нерасчетливо. Потом она заметила, что вся дрожит и, нехотя встав, с перерывами, со странными интервалами томности, принялась одеваться. Меж тем дождь не прекращался. Стеклянный ящик (на набережной перед кургаузом), где стрелка отмечала по ролику фиолетовую кривую атмосферического давления, приобрел значение почти священное. К нему подходили, как к пророческому кристаллу. Но его нельзя было умилостивить ни молитвой, ни стуком нетерпеливого пальца. На пляже кто-то забыл ведерцо и оно уже было полно дождевой воды. Приуныл фотограф, радовался ресторатор. Все же те лица можно было встретить то в одном, то в другом кафе. К вечеру дождь стал мельче. Драйер, затая дыхание, делал карамболи. Пронеслась весть, что стрелка на один миллиметр поднялась. "Завтра будет солнце",-- сказал кто-то и с чувством ударил в ладонь кулаком. Несмотря на дождевую прохладу, многие ужинали на балконах. Пришла вечерняя почта,--целое событие. Дождь нерешительно перестал. Под расплывающимися от сырости фонарями началось на набережной вечернее пошаркивание многих ног. В курзале были танцы. Днем она прилегла,-- думала, согреется, оживет,-- но озноб был тут как тут. За ужином она съела пол-огурца, две вареных вишни,--и больше ничего. Теперь, в этом холодном оглушительном зале ей было как-то странно,-- словно бальное платье не так сидит, сейчас расползется. Она ощущала тугой, негреющий шелк чулок, полоску подвязки вдоль ляжки. Ей все казалось, что сзади, к голой спине, пристало конфетти,-- а все-таки и ноги, и спина были какие-то чужие. Музыка ею не овладевала, как обычно, а чертила по поверхности сознания угловатую линию, кривую озноба. При каждом движении головы от виска к виску, как кегельный шар, перекатывалась плотная боль. Направо от нее сидел молодой танцмейстер, все лето черной бабочкой летавший с курорта на курорт, налево -- темноглазый студент, сын почтеннейшего меховщика, дальше -- Франц, Драйер. Она слышала, как Марта Драйер что-то спрашивает, на что-то отвечает. Вкус ледяного шампанского все оставался как-то в стороне,-- шипящие звездочки, которые только кололи чужой язык, не удовлетворяя ее жажды. Она незаметно взяла Марту Драйер за левую кисть, нащупывая пульс. Но пульс был не там, а где-то за ухом, а потом в шее, а потом в голове. Кругом, вырастая из рук танцующих, на длинных нитках колыхались синие, красные, глянцевитые шары, и в каждом была вся зала, и люстра, и столики, и она сама. Она заметила, что Марта тоже танцует, тоже держит шар. Ее кавалер, студент с индусскими глазами, отрывисто и тихо ей объяснялся в любви. Через какой-то неподвижный промежуток, во время которого ползли вверх колючие звезды шампанского, опять заколыхались шары, и ее кавалер, летучий танцмейстер, норовил, улыбаясь, коснуться щекой ее виска и одновременно ощупывал ее голую спину. Озноб собрался в одно место, стал пятипалым. Когда музыка замерла, он отнял руку. Озноб снова разлился по всему телу. Опять она сидела за столиком, поводила плечами, говорила налево, говорила направо, перекатывалась круглая боль в голове. Ей показалось, что в очках у Франца плывут красные и синие пятна, и она решила, что это каким-то образом отражаются шары, колыхающиеся над столом. Драйер невыносимо смеялся, хлопая ладонью по столу и сильно откидываясь. Она протянула ногу под столом, нажала. Франц вздрогнул и встал, поклонился. Она положила руку к нему на плечо. Музыка на мгновение пробилась через туман, дошла до нее, окружила. Ей показалось, что все опять хорошо, оттого что это ведь -- он, Франц, его руки, его ноги, его милые движения. -- Ближе, еще ближе,-- забормотала она,-- чтобы мне было тепло... -- Я устал,--сказал он тихо.--Я смертельно устал. Пожалуйста... не надо так... Музыка встала на дыбы и рассыпалась. Она двинулась к столику. Кругом били в ладоши. Музыка воскресла. Мимо нее скользнул танцмейстер с ярко-желтой барышней. Индусские глаза студента мелькнули у ее лица, он кланялся, он приглашал. Она видела, как Марта Драйер прильнула к нему, зашагала, закружилась. Драйер и Франц остались сидеть одни. Драйер отбивал пальцем такт, и глядел на танцующих, и слушал сильный голос певицы, нанятой дирекцией. Певица, небольшого роста, плотная, невеселая, надрываясь орала, приплясывая: "Монтевидэо, Монтевидэо, пускай не едет в тот край мой Лэо...", ее толкали танцующие, она без конца повторяла истошный припев, толстяк в смокинге, ее сожитель, шипел на нее, чтобы она выбрала что-нибудь другое, что никто не смеется, и с тоской Драйер вспоминал, что это "Монтевидэо" он слышал и вчера, и третьего дня, и опять странная грусть на него нахлынула, и он растерялся, когда вдруг певица осеклась и улыбнулась. Франц сидел рядом, облокотясь на стол, и тоже смотрел на танцующих. Был он немного пьян, ломило в плечах от утренней гребли, было жарко, воротничок размяк. Его томила огромная, оглушительная тоска. Хотелось ему лбом упасть на стол и так остаться навеки. Он чувствовал что его мучат изощренно, безобразно мучат, выворачивают наизнанку,--и нет конца, нет конца... Такой тоски человек не выдерживает, что-то должно лопнуть, кости, наконец, хряснут. Он словно сейчас очнулся, как больной -- на операционном столе, и почувствовал, что его режут. Он посмотрел вокруг себя, теребя веревку шара, привязанного к бутылке, и увидел отражение в зеркале -- затылок Драйера, кивавшего в такт музыки. Он отвел глаза, запутался взглядом в ногах танцующих и с жадностью уцепился за сияющее синее платье. Иностранка в синем платье и загорелый мужчина в старомодном смокинге. Он давно заметил эту чету,-- они мелькали, как повторный образ во сне, как легкий лейтмотив,-- то на пляже, то в кафе, то на набережной. Но только теперь он осознал этот образ, понял, что он значит. У дамы в синем был нежно-накрашенный рот, нежные, как будто близорукие глаза, и ее жених или муж, большелобый, с зализами на висках, улыбался ей, и по сравнению с загаром зубы у него казались особенно белыми. И Франц так позавидовал этой чете, что сразу его тоска еще пуще разрослась. Музыка остановилась. Они прошли мимо него. Они громко говорили. Они говорили на совершенно непонятном языке. И опять -- волна хлороформа, беспощадная близость Марты. -- Ваша тетя танцует, как богиня! -- обратился к нему студент, садясь рядом. -- Я очень устал,-- невпопад ответил он.-- Я сегодня много греб. Гребной спорт очень полезен. Драйер меж тем говорил, посмеиваясь: -- А мне можно тебя пригласить на один тур? Только разок. Обещаю тебе не наступать на ноги. -- Пойдем домой,--тихо сказала Марта.--Мне как-то нехорошо...

    XIII

Моргая спросонья, в желтой пижаме, расстегнутой на животе, Драйер вышел на балкон. Ослепительно искрилась мокрая листва. Море было молочно-синеватое, сплошь в играющих блестках. Пятна солнца дрожали на перилах балкона, на ступенях смешной лестницы, спускающейся в сад. На веревочке сох женин купальный костюм. Он вернулся в темную спальню, спеша одеться, чтобы ехать в столицу. Через три четверти часа отходил автобус, который повезет его по деревенским дорогам к станции. В полутьме он пополоскался в резиновой ванне. На балконе, пристально глядя в сияющее зеркальце, поставленное на перила, с удовольствием побрился, чуть припудрил горящие щеки. Снова вернувшись в полутьму, он бодро оделся, вынул из шкала городскую шляпу. Из сумрака постели вдруг возник голос Марты. "Мы сейчас поедем кататься на лодке,-- пробормотала она скороговоркой.-- Ты встретишь нас у скалы,-- поторопись... лоторопись..." Драйер, хлопая себя по бокам, проверяя, все ли он разложил по карманам, засмеялся: -- Проснись, моя душа. Я уезжаю в город. Она что-то пробормотала еще, потом внятно сказала: -- Дай мне воды. -- Я спешу,--сказал он--сама возьмешь. Пора тебе вставать, купаться. Погода райская. Он склонился над туманной постелью, поцеловал ее в волосы и быстро вышел из спальни. До отхода автобуса нужно было еще успеть выпить кофе. Кофе он пил на террасе кургауза. Съел две булочки с медом. Посмотрел на часы и съел третью. Уже мелькали пестрые купальные халаты, разгоралось море. Закуривая на ходу, он поспешил к площади, где уже грохотал автобус. Поехали. Море осталось позади. Уже прыгали в воде, взмахивая голыми руками, купальщики. На всех балконах был нежный звон утренних завтраков. Франц. машинально захватив под мышку резиновый мяч, прошлепал по коридору, постучался в номер четы Драйер. Молчание. Он толкнул дверь. Шторы были спущены. Марта еще спала. Он сообразил, что Драйер уже уехал. Нужно тихонько уйти. Пускай спит. Это хорошо. Можно спокойно полежать на пляже. Гуманная постель скрипнула; потом прозвучал тусклый голос: -- Дай мне, пожалуйста, воды,-- с вялой настойчивостью проговорила Марта. Он отыскал, в полутьме, на умывальнике графин, стакан, нечаянно облил себе пальцы, двинулся со стаканом к постели. Марта медленно приподнялась, выпростала голую руку, стала жадно всасывать воду. -- Франц, поди сюда,-- позвала она все тем же невыразительным голосом. Он сел к ней на постель, угрюмо предчувствуя, что сейчас постучится горничная. -- Я, кажется, заболела,-- задумчиво сказала она, не поднимая головы с подушки и устало ловя его руку.-- Садись ближе. Знаешь, он вернется через три дня. У меня, должно быть, жар. И трудно дышать. Уткнувшись в подушку, она одной рукой обхватила его за шею, потянула. -- Сейчас принесут кофе,--сказал Франц.--Вставай. Сегодня солнце,-- а тут так темно. Она заговорила опять: -- Пойди в аптеку, купи мне аспирина. Я еще немного полежу. И скажи там, чтобы увели Тома,-- он все лает. -- Это не Том, это у соседей собака. Что с тобой? -- Пожалуйста, Франц... Я не могу встать. И накрой меня чем-нибудь. Он пожал плечами и перетянул на нее перину с соседней постели. -- Я не знаю, где тут аптека,-- сказал он нерешительно. -- Ты принес?--спросила она.--Что ты принес? Он опять пожал плечами и вышел. Аптеку он нашел без труда. Кроме трубочки аспиринных таблеток, он еще купил бритвенный клинок в конвертике. Идя назад к кургаузу, по солнечной набережной, он несколько раз останавливался, глядел вниз на пляж. Мимо него прошла уже знакомая ему чета. Оба были в халатах, шли быстро, громко говорили на неизвестном языке. Он заметил, что они на него взглянули и на мгновение умолкли. Потом, удаляясь, заговорили опять, и ему показалось, что они его обсуждают,-- даже произносят его фамилию. Подул ветерок, сорвал бумажку с трубочки в его руке. Он ощутил странную неловкость, беспричинное чувство, что вот этот проклятый счастливый иностранец, спешащий к пляжу со своей загорелой, прелестной спутницей, знает про него решительно все,-- быть может, насмешливо его жалеет, что вот, мол, юношу опутала, прилепила к себе стареющая женщина,--красивая, пожалуй,--а все-таки похожая на большую белую жабу. Он подумал, что беспечные люди на морском курорте всегда проницательны, глумливы, злоязычны. Ему стало стыдно, он почувствовал свою дрожащую наготу, едва прикрытую шарлатанским халатом; задумался, потряс головой и, брезгливо держа в руке стеклянную трубочку с таблетками, вернулся в гостиницу. Он даже не заметил, что потерял на набережной легкую бумажку, в которую трубочка была обернута; бумажка скользнула по набережной, легла, опять скользнула, обогнала чету, недавно замеченную Францем; потом ветерок отнес бумажку к скамейке у спуска на пляж. Там ее задумчиво пробил острием трости гревшийся на солнце старик. Что случилось с ней дальше -- неизвестно: тем, кто спешил на пляж, некогда было за нею наблюдать. Песком опушенные мостки вели вниз к красно-белым будкам. Тянуло поскорей к сияющим складкам моря. Мостки оборвались. Дальше надо было идти по рыхлому белому песку. Узнать свою будку легко,-- и не только по цифре на ней; есть предметы, которые необыкновенно быстро привыкают к человеку, входят в его жизнь, просто и доверчиво. Неподалеку от этой будки была будка семейства Драйер; сейчас она пустовала; ни Драйера, ни жены его, ни племянника... Кругом нее был огромный песчаный вал. Чужой ребенок в красных трусиках лез по нему, и песок сбегал искристыми струйками. Госпожа Драйер была бы недовольна, что вот чужие дети лезут и портят. За валом, внутри, на песке вокруг будки, вчерашний дождь смешал следы босых ног. Невозможно уже было найти, например, крупный отпечаток Драйера или узкий, длиннопалый след Франца. Через некоторое время подошли танцмейстер и студент, увидели, что никого еще нет, удивились и двинулись дальше. "Милая, обаятельная женщина",-- сказал один, а другой посмотрел через пляж на набережную, на полосу гостиниц, кивнул и ответил: "Они, должно быть, сейчас придут. Мы можем через десять минут вернуться". Но будка продолжала пустовать. Мелькнула белая бабочка в борьбе с ветром. Где-то далеко кричал фотограф. Люди входили в воду, двигали в ней ногами, как будто шли на лыжах. Потом -- вспышка, фыркание,-- поплыли. И одновременно все эти морские образы -- синие тени будок на песке, блеск воды, пестрые от песка и загара тела,-- эти образы, собранные в один солнечный узор, уезжали со скоростью восьмидесяти километров в час, уютно поместившись в душе у Драйера, и тем настойчивее требовали к себе внимания, чем больше он сам, в длинном вагоне экспресса, отдалялся от моря. Приятное, волнующее предвкушение дела, ожидавшего его в городе, как-то опреснело при мысли о том, что вот, сейчас, пока он, превратившись уже в горожанина, сидит в поезде,--там, у моря, на горячем песке,--блаженство, отдохновение, свобода... И чем ближе подъезжал он к столице, тем привлекательнее казалось ему то синее, жаркое, живое, что он оставлял позади себя. Не понравился ему американец,-- совсем не понравился. Во-первых, он говорил по-английски так, что ничего нельзя было понять. Во-вторых, у него был тяжелый, золотой портсигар в виде двустворчатой раковины. В-третьих, он ни разу не улыбнулся. Был он маленького роста, прозрачно-бледный, с рыжей щетиной на голове и беспрестанно подтягивал кожаный поясок штанов. Во время представления он молчал. В тишине был слышен мягкий шелестящий шаг механических фигур. Один за другим прошли: мужчина в смокинге, юноша в белых штанах, делец с портфелем под мышкой,-- и потом снова в том же порядке. И вдруг Драйеру стало скучно. Очарование испарилось. Эти электрические лунатики двигались слишком однообразно, и что-то неприятное было в их лицах,-- сосредоточенное ,и приторное выражение, которое он видел уже много раз. Конечно, гибкость их была нечто новое, конечно, они были изящно и мягко сработаны,--и все-таки от них теперь веяло вялой скукой,-- особенно юноша в белых штанах был невыносим. И, словно почувствовав, что холодный зритель зевает, фигуры приуныли, двигались не так ладно, одна из них -- в смокинге-- смущенно замедлила шаг, устали и две другие, их движения становились все тише, все дремотнее. Две, падая от усталости, успели уйти и остановились уже за кулисами, но делец в сером замер посреди сцены,-- хотя долго еще дрыгал плечом и ляжкой, как будто прилип к полу и пытался оторвать подошвы. Потом он затих совсем. Изнеможение. Молчание. И Драйер понял, что все, что могли дать эти фигуры, они уже дали,-- что теперь они уже больше не нужны, лишены души, и прелести, и значения. Он им был смутно благодарен за то волшебное дело, которое они выполнили. Но теперь волшебство странным образом выдохлось. От их нежной сонности только претило. Затея надоела. И равнодушно он выслушал все то, что стал говорить американец, перешедший вдруг на прескверный немецкий язык. Американец, рассеянно положив себе сахару в кофе и передав сахарницу Драйеру, говорил о том, что фигуры, конечно, очень остроумны, очень художественны, но... Тут он изъял из рук Драйера сахарницу и, по рассеянности, пустил в свою чашку еще партию кусочков. Драйер, глядя на это с любопытством, почувствовал, что вот, по крайней мере, что-то занятное,--единственная занятная до сих пор черточка; се надобно поэксплуатировать. Американец говорил, что фигуры очень художественны, но что заменить ими живых манекенов ("Да возьмите сахару",--сказал Драйер) -- дело рискованное. Можно, конечно, создать моду на это (говорил американец, передавая сахарницу), но такая мода будет непродолжительна. Конечно, изобретение -- любопытное, и кое-что можно из него извлечь, но с другой стороны... И чем скучнее говорил американец, тем яснее убеждался Драйер, что изобретение он жаждет купить, что сумму можно запросить грандиозную; но Драйеру было все равно. Фигуры умерли. Американец пошел звонить по телефону; на столике он оставил свой затейливый золотой портсигар. Драйер повертел его в руках, удивляясь человеческому безвкусию. Затем он улыбнулся. Надо было чем-нибудь вознаградить себя за пережитую скуку. Вот заволнуется американец, засуетится и потом просияет. Любопытно на это посмотреть. Американец вернулся, Драйер встал и оба вышли на улицу. Драйер думал, что вот, он сейчас захочет курить,-- и начнется потеха. Но американец опять заговорил о фигурах. Драйер перебил его и стал рассказывать о старинном автомате-шахматисте, который он видел в одном провинциальном музее. Шахматист был одет турком. На углу они распрощались. Условились, где встретиться завтра. Американец добавил, что послезавтра вечером уезжает в Париж,--так что дело нужно решить, не откладывая... Драйер, продолжая думать о шахматисте и рассуждая про себя, можно ли, например, построить механического ангела, который бы летал,-- тихо пошел по вечереющей улице. В глубине улицы жарко горел закат. Подходя к дому, он увидел, что одно окно -- окно спальни -- пылает золотым закатным блеском. Золото... Он спохватился, что чужой портсигар остался у него в кармане. Не беда,-- завтра можно будет отдать. Еще забавнее выйдет. После ужина он тихо занялся английским языком, изредка потягивая эа неизъяснимо нежное ухо Тома, который лежал у его ног. В доме было как-то легко и пусто без Марты. И было очень тихо,-- и Драйеру было даже непонятно, почему так тихо, пока он не заметил, что все часы в доме стоят. В спальне была открыта только его постель; другая была, поверх одеяла, наглухо прикрыта простыней. Белая, безликая постель. Пустовали полочки туалета, и не было кружевного круга на стеклянной подставке. Отсутствовал долголягий негр, обычно сидевший на ночном столике. Драйер потушил свет, и, окруженный странной тишиной, незаметно уснул. И уже в восемь часов сизо-голубого июльского утра, не побрившись, не позавтракав, он быстро ехал в наемном лимузине,-- сперва по улицам знакомым, потом по улицам безымянным, потом по гладкому шоссе, мимо соснорых рощ, полей, неизвестных деревень. У окна, в металлической вазочке, приделанной к стенке, тряслись в лихорадке пыльные искусственные цветы. Через час хлынул мимо небольшой, город, потом приблизилась багровая фабрика, закружилась и отошла. Мелькнул велосипедист, как отпущенный конец резины. И опять--поля, бурно катящиеся нивы, деревья, взбегающие на холмы, чтобы лучше видеть. Еще через час, опять в городке, пришлось не то набирать бензину, не то чинить что-то. Потом -- чудовищно долгая остановка перед закрытым шлагбаумом. Оглушительно пели птицы, и пахло сеном. Пронесся поезд. И опять -- все быстрее, по белому шоссе... трудно сидеть... кидает... трещат рамы... хлещет мимо зелень. Он вспотел, стал искать платок и вынул, неизвестно как, попавший к нему в карман, золотой портсигар в виде раковины,-- с двумя папиросами. Он машинально их выкурил. Второй окурок упал на десять километров дальше первого. Теперь катились мимо фиолетовые волны вереска. Не успев сделать и одного полного поворота, мелькнула ветряная мельница. Столпились кругом какие-то домишки и ухнули в тартарары. Протрещало эхо по частым стволам леса; и опять -- поля... Он приехал около часу дня. Молодой человек, студент, сын Шварца из Лейпцига, встретил его, стал что-то объяснять. -- Это вы мне звонили,-- я с вами говорил? -- на ходу спросил Драйер. Студент закивал, шагая через две ступеньки. В коридоре Драйер увидел того, второго,--танцмейстера,-- который ходил взад и вперед, как часовой. Драйер быстро вошел в спальню. Дверь тихо закрылась. Студент и танцмейстер замерли в коридоре. -- Профессор еще там? -- шепотом спросил студент. -- Да,-- сказал танцмейстер,-- он еще там. Повезло все-таки... Они умолкли, глядя на белую дверь с цифрой 21 и думая о том, как повезло, что в списке курортных гостей она отыскали знаменитейшего доктора. Белая дверь открылась; вышел Драйер, и с ним -- загорелый лысый старик в полосатом купальном халате. Из кармана халата торчал стетоскоп. -- Я не очень доволен. Pneumonia cruposa,-- да таким галопом. -- Да,-- сказал Драйер. -- Я уже вчера вечером был недоволен. У вашей супруги -- странное сердце. -- -- Да,-- сказал Драйер. -- Дыхание сейчас дошло до пятидесяти движений в минуту. Очень нервная больная. Я после обеда зайду опять. -- Да,--сказал Драйер. Доктор пожал ему руку и, придерживая полы пышного халата, торжественно спустился по лестнице, прошел через холл, вышел на солнечную ветреную набережную. На скамейке, перед гостиницей, сидел совершенно неподвижно, в синих очках, Франц. -- Приехал ваш дядя,-- сказал доктор, вея мимо. Когда он прошел, Франц встал и медленно направился в противоположную сторону, направо, вдоль кафе. Потом он остановился, опустив голову. Сделал еще несколько шагов, медленно замер опять; потом, с усилием, повернулся и пошел к гостинице. Он поднялся по лестнице, скрипя ладонью по перилам. В коридоре было пусто. Он остановился у белой двери с цифрой 21. Через некоторое время дверь открылась. Вышла большая и беззвучная сестра милосердия, неся что-то, завернутое в полотенце. На ходу она потрепала по голове девочку в синем халатике, с лопатой в руке, и скрылась за углом коридора. Так же беззвучно и деловито сестра вернулась. Дверь открылась (послышалось чье-то странное бормотание) и медленно затворилась. Франц прислонился к стене, оттолкнулся и, крадучись, пошел прочь. Но он не успел скрыться. Дверь открылась опять, и на цыпочках вышел Драйер. -- Я пойду закусить,-- сказал он, виновато взглянув на Франца.--Пойдем. Я со вчерашнего вечера ничего не ел. В столовой они сели в уголок; обедающие смотрели на них во все глаза. Драйер молча и быстро принялся за суп. Желтая щетина на невыбритых щеках странно его старила. Франц тоже ел суп. Так же молча было съедено и жаркое. -- Можно обойтись без сладкого,-- рассеянно сказал Драйер и полез за зубочисткой. Он вынул большую золотую раковину. Посмотрел на нее, морщась, и брезгливо бросил на стол. -- Не вышла шуточка,-- сказал он с усмешкой. Он помолчал и опять усмехнулся. -- Знаешь, Франц,-- ужасная получилась глупость. Хозяин этой вещи завтра уезжает. Мы с ним сидели в кафе, я вот случайно присвоил. Франц облизал губы, переглотнул, готовясь что-то сказать. -- Ужасная глупость,--повторил Драйер.--Прямо катастрофа. Верно, он бегает по всему городу. Что теперь делать? Экая золотая гадость... Он смотрел на раковину, и ему казалось, что это и есть тот ужас, который его сейчас гнетет, и что если как-нибудь от нее отвязаться, то и ужас пройдет, боль в боку у Марты пройдет, боль пройдет,-- все будет, как прежде... Франц наконец выдавил то, что он хотел сказать: -- Я ему отвезу. Дай мне; я ему отвезу. -- Благородно с твоей стороны, Франц. Неужели ты это сделаешь? -- Сегодня вечером, последним поездом,-- волнуясь и не сводя глаз с золотой раковины, сказал Франц.-- Я отвезу... я отвезу. "Хороший парень",--мельком подумал Драйер и почувствовал щекотку в углах глаз. Он вынул визитную карточку и перо, оперся на балюстраду лестницы, написал несколько слов, отдал Францу. -- Очень благородно, мой друг. Ни тот, ни другой не заметили, как оказались опять в коридоре, перед белой дверью. Франц вздрогнул, увидев дверь, и выхватил из руки Драйера раковину. Драйер кивнул, вздохнул и тихо открыл дверь. Францу опять показалось, что он услышал бормотание Марты, быстрый рокот бреда. Но дверь закрылась; он повернулся и, через плечо оглядываясь, поспешно ушел. Бред остался в полутемной комнате. И по волнам, по мелким круглым волнам, которые поднимались и спадали -- быстро, в лад с ее дыханием,-- Марта плыла в белой лодке, и на веслах сидели Драйер и Франц. Франц, через голову Драйера, бодро ей улыбался, и в очках у него был чудный отблеск. Был Франц в длинной ночной сорочке, открытой у ворота,-- и лодка опускалась и крякала, как будто на пружинах. И Марта сказала: "Пора, можно начать". Драйер встал, Франц встал тоже, и оба зашатались, смеясь и крепко обнявшись. Волновалась на ветру долгая рубашка Франца, и вот он уже стоял один, смеясь и шатаясь,-- а из воды торчала растопыренная рука с обручальным кольцом на пальце. "Веслом!"--сказала Марта, захлебываясь от смеха. Франц поднял весло.-- рука исчезла. Они были одни в белой лодке. И уже это была не лодка, а мраморный столик в открытом кафе, и Франц в ночной рубашке сидел против нее,-- и теперь было все равно, что он так смешно одет. Они пили кофе -- ужасная разбирала жажда, Франц дул, склонясь над своей чашкой, и Драйер хлопал по столику сафьяновым бумажником, призывая лакея. Тогда она посмотрела на Франца, и Франц, улыбнувшись, сказал Драйеру что-то на ухо, и Драйер со смехом встал и пошел за ним. Марта осталась одна; ждала, и стул, на котором она сидела, поднимался и опускался, оттого что кафе, верно, было плавучее. И вот вернулся Франц, один, неся на руке чужой синий пиджак; многозначительно кивнул и бросил пиджак на стул рядом. Марта хотела поцеловать Франца, но стол был между ними, и мраморный край больно упирался ей в грудь. Принесли еще кофе, три чашки, три кофейничка, и она не сразу спохватилась, что одна порция -- лишняя. Кофе не утоляло жажды, она тщетно дула на него -- и потом решила, что так как накрапывает дождь, нужно подождать, чтобы дождь разбавил кофе. Но дождь был тоже горячки, и Франц доказывал, что нужно вернуться домой,--и дом был тут как тут -- через поляну, знакомая вилла, с террасой: "Пойдем",--сказала она, и все трое встали, и Драйер, бледный и потный, стал натягивать свой синий пиджак. Тогда она заволновалась,-- это было нечестно, незаконно. Франц понял и, говоря что-то увещевательным голосом, стал уводить Драйера, который шел, пошатываясь, и все не мог попасть в рукав. Франц вернулся один, но не успел он подойти, как уже Драйер появился поодаль, осторожно шел обратно,-- и лицо его было мертвенно-бледное. Косясь на нее, он молча сел на весла. Франц оттолкнул лодку, и Марту охватило такое нетерпение, что она сразу, как только лодка, качаясь, поплыла, стала кричать, топать ногой. Все зашаталось, она хотела подняться, чье-то весло встало ей поперек груди, не пускало, вздувалась от ветра белая рубашка Франца... И снова они были вдвоем,-- но что-то ей говорило, что не все сделано, что это еще не конец,-- хотя Франц уже обнимал ее, жал ей ребра торопливыми руками. И вдруг она поняла: пиджак... Пиджак лежал на дне лодки, синий, распластанный,-- но уже спина подозрительно горбилась, набухали рукава, он пытался встать на четвереньки. Она схватила пиджак, Франц и она сильно его раскачали и швырнули. Но он не хотел тонуть,--шевелился на волне, как живой. Она стала толкать его веслом, он цеплялся за весло, хотел вылезти. Но вдруг она вспомнила, что в нем остались часы,-- и тогда пиджак начал медленно тонуть, вяло двигая обессиленными рукавами. Марта и Франц глядели, обнявшись, как он исчезает и когда, наконец, что-то чмокнуло, и на воде остался только расширяющийся круг,--она поняла, что, наконец, свершилось, что теперь дело действительно сделано, и огромное, бурное, невероятное счастье нахлынуло на нее. Было теперь легко дышать, играло солнце, и она чувствовала и покой, и освобождение, и благодарность. Франц быстрыми руками трогал ее то за плечи, то за бедра,--и в окнах сквозила яркая зелены, белый стол был накрыт для двоих... И счастье все росло, переливалось по телу... счастье, свобода... неуязвимое торжество... Ее бред протекал вне времени, ее бормотания никто не мог понять. Изредка дверь отворялась и тихо затворялась снова. И была одна минута среди ночи, когда Драйер, оказавшись в коридоре, в кромешной тьме, водил ладонью по стене, в отчаянии отыскивая свет. Франц очнулся. Было за полночь. Поезд входил в вокзал. Столица. Не быдо у него ни пальто, ни чемодана. В ушах еще стояло ее безобразное бормотание. Ежась от ночного холода, он прошел в буфет, рухнул на диванчик. Там и сям сидели молчаливые, сгорбленные люди. Изредка гулко гремел отодвигаемый стул. Облегчение, которое он сперва испытывал, вырвавшись из области ее бреда,--скоро прошло. Это было мнимое бегство. Он знал, что если Марта выживет,--он погиб. Вернется к ней прежняя сила, против которой он не может ничего,-- и он погиб. И возможная смерть Марты представилась Францу с такой сладостной ясностью, что на мгновение он поверил, что Марта действительно умрет. И потом, сразу, без перехода, он вообразил и другое,-- долгое житье-бытье с нарумяненной, пучеглазой старухой,-- и неотвязный ежечасный страх. На рассвете он почему-то оказался стоящим на каком-то мосту. На столбе, подле спасательного круга, были пожелтевшие иллюстрации под стеклом. Усатый мужчина в штанах и жилете плывет, держа под мышки другого усача. Через час, может быть через два, Франц пил кофе в трактире, где на стене была надпись в стихах: "Ешь, пей, хохочи,-- о политике молчи". Он стал считать сидящих в трактире. Если четное, она умрет, если нечетное,-- выживет. Было семеро мужчин -- все шоферы да грузчики -- и какая-то женщина. Он не знал, сосчитать ли ее, относится ли она к посетителям, или это жена трактирщика,-- долго разбирал про себя этот вопрос. Погодя, он очнулся опять на мосту,-- все попадал он на мосты в это зеленое, как морская болезнь, утро,-- и стал гадать, четный ли или нечетный номер у трамвая, приближавшегося издали. Трамвай прошел по мосту; он был без всякого номера, и окна были заколочены. Около десяти он отправился в другую часть города, в гостиницу, где жил американец. Раковину и записку Драйера он сдал в конторе гостиницы. На него посмотрели неуверенно и подозрительно. Он втянул голову в плечи и вышел. Потом он сидел на скамейке в парке и смутно думал, что все эти блуждания -- какая-то ужасная карикатура на те блуждания, которые когда-то, давным-давно, он совершал, притворяясь, что ходит на службу... На песке были кольца солнца. Он стал их считать. Тревога становилась нестерпимой. Его тянуло обратно,-- к той белой двери,-- но слишком было страшно вернуться. Мгновениями отвратительная, расслабляющая дремота наваливалась на него. Он заснул на скамейке, потом в ресторане и, проснувшись, долго не мог понять, что говорит ему сердитый лакей. Это смешение дремотности и острейшей тревоги было состояние странное,-- как будто спорили за его душу две силы, рвущие то в одну сторону, то в другую. И постепенно он приближался к вокзалу,--да все переулками, переулками, и часто останавливался, замирал,-- и потом опять заснул в странном домике, в виде горного шалаша, куда впустила его чистая старуха в переднике. И, наконец, в пятом часу, он очутился на вокзале, и всю дорогу его трясло, он ходил взад и вперед по коридору, и грохот колес напоминал ему страшное бормотание. Было уже темновато, когда он пересел в автобус. Ему показалось, что шофер хитро на него посмотрел,-- знаю, мол, да не скажу. Его соседи с любопытством разглядывали его пыльные башмаки. Он заметил, что все, на что сам смотрит, пересечено сверху вниз неясной полосой, словно вычеркнуто. Он сообразил, что это у него одно стекло треснуло,-- но не мог вспомнить, как это случилось. Наконец, приехали. Стараясь быстрой ходьбой унять нестерпимую дрожь в ногах, он пошел к гостинице. Кто-то догнал его и передал ему шляпу, забытую в автобусе. Он ускорил шаг, подошел к гостинице, поискал глазами. На освещенном балконе сидел Драйер и читал газету. Волнение сразу улеглось. Значит --жива, болезнь перевалила. Он стал вяло подниматься по ступеням лестницы, ведущей из сада на балкон. В душе была пустота, глухота, покорность. Услышав скрип ступеней, Драйер медленно повернул голову. Франц, взглянув на его лицо, вяло подумал, что, верно, у него сильный насморк. Драйер издал горлом неопределенный звук и, быстро встав, отошел к перилам. Он стоял к Францу спиной и пальцами играл по деревянной балюстраде. На столе, под лампой, валялся изорванный кусок старой, мятой газеты. Франц посмотрел на газету, опять на спину Драйера, посмотрел -- и вдруг раскрыл рот. Раза два Драйер двинул плечами, как будто ему был узок пиджак. Он уже не играл пальцами, а равномерно бил по балюстраде ребром руки. Потом спина его опять дрогнула, и, не оборачиваясь, он быстро засунул руки в карманы штанов. Он не решался вынуть платок, не решался показать Францу лицо. В темноте ночи, куда он глядел, было только одно: улыбка,--та улыбка, с которой она умерла, улыбка прекраснейшая, самая счастливая улыбка, которая когда-либо играла на ее лице, выдавливая две серповидные ямки и озаряя влажные губы. Красота уходит, красоте не успеваешь объяснить, как ее любишь, красоту нельзя удержать, и в этом -- единственная печаль мира. Но какая печаль? Не удержать этой скользящей, тающей красоты никакими молитвами, никакими заклинаниями, как нельзя удержать бледнеющую радугу или падучую звезду. Не нужно думать об этом, нужно на время ничего не видеть, ничего не слышать,-- но что поделаешь, когда недавняя жизнь человека еще отражена на всяких предметах, на всяких лицах, и невозможно смотреть на Франца без того, чтобы не вспомнить солнечного пляжа и Франца с нею, с живою, играющего в мяч. -- Мяч,-- сказал Драйер, не оборачиваясь.-- Мяч... Он прочистил горло, хотел добавить, что мяч еще остался в ее комнате,--но почувствовал, что не может. Впрочем, Франца уже не было на балконе. Были только мелкие белесые мотыльки и какие-то зеленые мошки, вьющиеся вокруг лампы, ползающие по белой скатерти. Франц бесшумно, не скрипнув ни одной ступенью, спустился по балконной лестнице. Он пошел вдоль крыла гостиницы, ступая в потемках по клумбам, и вернулся в гостиницу через празднично озаренный холл. Приложив ладонь ко рту, чтобы как-нибудь удержать смех, душивший его, разрывающий ноздри, распирающий живот, он мимоходом приказал лакею принести в его номер ужин. Продолжая скрывать дрожащее лицо, поправляя танцующие очки, он поднялся к себе. В коридоре он остановил горничную, крупную, розовую девицу с родимым пятнышком на шее, и сказал глуховатым голосом: -- Разбудите меня завтра не раньше десяти, и вот вам две марки. Девица поблагодарила, закивала, играя глазами, и повернулась, продолжая свой скорый путь. Он мельком подумал, что, пожалуй, можно было ее ущипнуть сейчас, не откладывая до завтра. Смех, наконец, вырвался. Он рванул дверь своей комнаты. Барышне в соседнем номере показалось спросонья, что рядом, за стеной, смеются и говорят все сразу, несколько подвыпивших людей. Июль 1927--июнь 1928


© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.

на головную страницу сайта | к оглавлению раздела