на головную страницу сайта | к оглавлению раздела | Карта сайта

"Извощик Петр"

Рассказ А.И. Куприна

Куприн Александр Иванович. Собрание сочинений "Гатчина 3000 - История". Произведения Куприна о Гатчине и её обитателях / Александр Иванович глазами библиографов и друзей / Некоторые произведения писателя в переводе на английский / Юрий Дружников. "Куприн в дегте и патоке"

Источник: журнал «Наш, современник», 1988, №11, Изд-во «Литературная Газета», М.

Из неопубликованного

«С Россией я не во вражде»

вступитеьная статья

Нам еще предстоит основательно разобраться в крайне сложном и драматически напряженном комплексе идейных, художественных и духовных исканий Куприна периода эмиграции (1919-1937). Только ли все обостряющаяся и усиливающаяся тоска по России - то «шестое чувство», о каком он повествует в одноименном рассказе, вело его, как принято считать, к возвращению на родину? Разве меньше «болел Россией», к примеру, Бунин, но ведь не поехал же. Может, одновременно действовали другие, тоже мощные стимулы, но о них мы либо почему-то умалчиваем, либо не подозреваем?


Ценность рассказа Куприна «Извощик Петр», одного из наиболее ярких и пронзительных в его творчестве, да и не его одного, заключается, как мне представляется, в том, что он высвечивает недостающее звено купринской эволюции, его «хождения по мукам», без которого нет и не может быть целостного представления о писателе, его свершениях, замыслах, ошибках.


Даже при беглом знакомстве поражаешься публицистической открытости «Извощика Петра», проникновенному личностному его началу. Мы знаем, что к теме трагической разобщенности интеллигенции и народа, разрыва между ними Куприн обращался и раньше («Поединок», «Мелюзга», «Черная молния», «Попрыгунья-стрекоза»). Но теперь - в этом особый вес купринского рассказа - она дополняется и осложняется поиском путей преодоления этого разрыва, тех черт и качеств народной жизни, какие крепят и соединяют нацию в единое целое.


Оглядываясь на пережитое им лично, на жизнестойкость и способность народа устоять в водовороте гражданской войны, сохранить себя как нацию, Куприн не мог не задуматься над тем, что же произошло и происходит в мире,- задуматься, конечно, по-своему, глядя со своей колокольни, лишь постепенно и с немалым трудом проникая в ход общественного процесса.


Оторванность от родной земли, мертвящие условия эмиграции, естественно, сказались на всем, что писал Куприн в зарубежье. Тем не менее в произведениях тех лет, в том числе и публицистике, пробивалось и крепло все плодотворное и жизнеспособное, чем особенно дорог нам Куприн. В 1920 году он пишет: «Но все же, вопреки доводам разума и жестокому свидетельству, я - неисправимый идеалист с седыми висками - я хочу верить в добро и красоту, творимые не только одинокими подвижниками, но и целыми нациями» («Ориентация», 11). Такова исходная мысль. За ней вскоре следует решительный вывод - «упование на инстинктивный разум народа». Знаменательно предостережение Куприна: «Людям, заранее готовящим себя в народные вожди, надо бы всего ранее прислушаться, присмотреться и хорошенько взвесить: чего хочет народ. Ибо надо быть слепым и глухим, чтобы не видеть и не слышать, и притворщиком или обманщиком, чтобы не понимать, что будущее России скопляется в руках народа» («Опора», 1925).


Одновременно происходят существенные сдвиги в мировосприятии Куприна. «Я, - писал он в середине 20-х годов,- не монархист. Никогда ни к какой партии не принадлежал, не принадлежу и не буду принадлежать» («Сказочный принц»). Это - с одной стороны. С другой - он заявляет о себе как о «просто демократе» («без сосьял», уточняет он). По мнению Куприна, «на первом месте должна стоять Россия», «народ», «крестьянство» - для него эти понятия идентичны. Их судьбами предопределяется и его назначение как человека и как писателя. «Когда говорят «русский народ»,- пишет Куприн,- я всегда думаю - «русский крестьянин». Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял 80% российского народонаселения. Я право не знаю, кто он, богоносец ли, по Достоевскому, или свинья собачья, по Горькому. Я - знаю только, что я ему бесконечно много должен, ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке, я за все это не дал ему ни соринки. Сказал бы, что люблю его, но какая же это любовь без всякой надежды на взаимность» («Слагаемое», 1925).


В последние годы во Франции Куприн порвал всякие связи с эмиграцией, в печати не выступал. Его здоровье пошатнулось, зрение катастрофически ухудшалось. Сам Куприн и его близкие надеялись, что, оказавшись на родной земле, он окрепнет, вылечит глаза. Об успехах советской медицины тогда много писали. Надеялся Куприн и на возобновление творческой деятельности - нравственно и духовно он был, как мы пытались показать, готов к этому. О том, что такую возможность Куприн действительно ощущал, свидетельствует хотя бы то, что, уезжая из Парижа, он заручился согласием издательства «Эдитион Бернард Грас-сет» и «Аженц лнтераинтернациолаль» на написание книги и статей о Советском Союзе - согласитесь, факт красноречивый, но почему-то выпавший из поля зрения биографов писателя.


В частном письме однажды Куприн обмолвился: «С Россией я не во вражде, а в семейной ссоре». В том, что его любовь к народу взаимна, он убедился лично. Но отдать свой долг народу не успел. Он умер 25 августа 1938 года, ровно полвека назад, не дожив двух недель до своего 68-летия.


Впервые рассказ «Извощик Петр» Куприн читал на своем вечере 18 мая 1924 года в Большом зале парижского отеля «Мажестик».


Пунктуация и написание отдельных слов сохранены авторские.


П. П. ШИРМАКОВ, кандидат филологических наук.


Извощик Петр

рассказ


Глубокая зимняя ночь. Синий снег. Черные столетние ели, в белых лапчатых охабках. Я еду на извощике через гатчинский парк, от балтийского вокзала до варшавского (обычная провинциальная прогулка). Узкая дорожка, давно накатанная, блестит полированной сталью. Сладок и крепок морозный воздух. Старая серая, в коричневой гречке, кобыла бежит непринужденной собачьей рысью. Извощик распустил возжи. По всему вижу, что ему хочется поговорить по душам. Изредка замахнется кнутом на лошадь, но не ударит, а лошадь в ответ рассеянно хлестнет хвостом.


Старый, древний быт. Быт, проклятый критиками, создавшими презрительно унизительное словечко для иных писателей - «бытовик». Но почему же в этом быте, в неизменной повторяемости событий, в повседневном обиходе, в однообразной привычности слов, движений, поговорок, песен, обрядов - почему в них всегда жила и живет для меня неизъяснимая прелесть, утверждающая крепче всего и мое бытие в общей жизни?


Да. Я знаю с безошибочной точностью, что сейчас произойдет. Мы подъедем к варшавскому вокзалу. Я спрошу извощика:


- Сколько?


Он непременно ответит:


- Чай, не обидите, Александр Иванович. Тогда я спрошу:


-Тебе выслать псковский бутерброд?


Он ответит со знакомой мне хитрой конфузливостью:


-Если ваша милость будет... Прикажете подождать вас? Старому татарину-слуге


я скажу:


- Бабаи (старик), или иногда Отай (отец), вынеси моему извощику псковский бутерброд!


Он не будет спрашивать о подробностях. И мне, и ему, и извощику сто лет знакомо, как делается это кушанье. Разрезают вдоль французскую пятикопеечную булку, смазывают ее с обеих сторон маслом, прокладывают двумя большими кусками швейцарского сыра, а в середину втискивают ломоть ветчины. Почему «псковский», нам всем неизвестно.


Но татарин сам понимает, что к этому псковскому угощению полагается не водка, а пиво. Отводки извощика развозит, и он потом зябнет, пиво же дает теплоту. И мне больше не о чем заботиться.


Как зовут этого извощика, я не знаю. Спины у всех извощиков одинаковы. Да, впрочем, может быть, одна из наших тягчайших вин та, что мы никогда не удосужились поглядеть в лицо иэвощика, разнощика, конюха, землекопа, каменщика, баньщика и так далее, хоть и ехали на их спинах. Но иные ночные разговоры помню четко и любовно.


- Много ли сегодня выездил?


- Брось, Александр Иванович. На керенки считать? А чо мне с ними делать?


Избу оклеивать, или ?


- Да ведь радовался же ты, дурак, революции?


- Что и говорить, милый, все мы дураками были. Небось и ты? Да нет, ты послушай, барин, как я раньше жил. Послушай только!


Он бросает возжи, поворачивается ко мне и начинает загибать черные (вижу, не видя) корявые пальцы.


- Выезжаю я из Пижмы в город в восьмом часу утра. Овес со мною, собственный, не купленный. Положил гривенник. Ехать домой обедать в Пижму пять верст мне не расчет. Обедаю в трактире у Веревкина. Первым делом - щи. С убоиной. Опять гривенник. Щи такие, что ложкой не проворотишь. Потом на пять копеек каши, пшенной или гречневой. Самое чистейшее подсолнечное масло. Хлеба, сколько хочешь. Черный - бесплатно, ситного краюха - копейка. Считаешь? Потом чай. Пятачок пара. Кипятку - сколько хочешь. Ну, иногда мерзавца тяпнешь; или угостишь кого. Всего на всего сколько? Тридцать копеек. Да еще из них шестерке на чай две копейки. И сыт, и пьян, и в тепле сижу. Это за тридцать копеек. А выезжу два с полтиной. Так мне, милый, денег некуда было девать. Никакой царь богаче меня не жил... Замолкает. Против этой бытовой логики никак не попрешь. Замечаю немного уныло:


- Лошадь-то как у тебя исхудала.


Он безнадежно машет кнутом.


-Что говорить. Одно основание осталось...


Тут бы, кажется, и все о моем неведомом извощике, если бы не один случай, когда русская светлая душа улыбнулась мне с суровой и нежной лаской. Стоял мокрый октябрь 1919 года. Нам жилось необычайно трудно. В очередях выдавали клюкву. Это было праздником. Обыкновенно - жмыхи. Пробовали ли вы когда-нибудь есть сухой репейник? Дизентерией хворали я и моя девятилетняя дочь. Мать совсем сбилась с ног, ухаживая за нами обоими. И вот вдруг, приходит старая женщина, в платочке, с кульком подмышкой. Отворяю ей калитку, думаю - мешочница. Спрашивает: - Здесь живет Александр Иванович?


- Это я. Что нужно?


- Ты мужа моего знаешь? Извощика?


- Извощика? Ну как же, отлично знаю (лгу).


- Извощика Петра?


- Вот, вот, именно Петра.


-Так вот послал он меня к тебе. Умирает он, муж-то мой, извощик Петр. Отец Иоанн его вчера сообщал. Водянка у него. Ноги распухли и к сердцу вода подступает. Захотел он кое-чем распорядиться перед смертью. И тебя вспомнил. «Скажи, что мы от него обиды никогда не видали. А ему, может быть, плохо живется. Так отнеси что-нибудь из съестного. Скажи, что от извощика Петра на память».


И развернула кулек. Там был печеный черный хлеб, фунтов пять муки, шесть яиц и телячья лопатка - «Вчера своего теленочка зарезали».


Как мы ни старались всучить этой милой бабе денег - ничего не вышло. Правда,


перед занавеской из зеленого кавказского крученого шелка она не устояла. Но, ведь, женщина - всегда женщина.


Хотите мораль из этой отрывчатой повести?


Вот она: как легко было в России быть добрым. А мы этого и не подозревали.

(1924)

 

 

© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.

на головную страницу сайта | к оглавлению раздела




иван-чай отзывы