И. Эренбург
КНИГИ-СОБЫТИЯ
Я спрашиваю себя: почему в первой редакции моей книги воспоминаний я
уделил недостаточно места Юрию Николаевичу Тынянову? Я ведь признался, что
его книги были событиями в моей жизни. Вероятно, я боялся, что не понял их
автора: наши разговоры по большей части были случайными, малозначительными.
Я все откладывал рассказ о Тынянове: мне казалось, что в книге о жизни он
покажется отрывком из литературной статьи. Пора исправить и эту ошибку.
Тынянов был человеком сложным, общительным, но замкнутым. Легче было им
восхищаться, чем его понять. Он мог блистательно болтать о пустяках, мог
добродушно отпускать язвительные реплики, мог, увлеченный, говорить о строке
Дельвига или своего любимца Кюхельбекера, как астроном говорит о звездах или
медик о болезнях, был неизменно учтив и, хотя родился в Режице, а учился в
Пскове, казался мне воплощением идеального петербуржца.
Познакомился я с Тыняновым еще в 20-е годы, когда он был одним из
вдохновителей ОПОЯЗа -- вместе с Б. М. Эйхенбаумом, В. М. Жирмунским и В. Б.
Шкловским. Он начал с того, что не создавал литературу, а изучал ее, но
изучал настолько вдохновенно, неожиданно, что его книга "Архаисты и
новаторы" остается и поворотом в литературоведении и книгой художника.
Юрий Николаевич во время первых встреч меня смущал: я был самоучкой с
огромными провалами в познаниях, которые может дать средняя школа, писал
романы с грубейшими ошибками -- и словесными и школьными. (В "Хулио
Хуренито" спутал Этну с Везувием.) Вместе с тем я был задорен, искал новую
форму романа, отрицал то, что защищал годом раньше, и вот Тынянов, этот
воистину "петербуржец" (в старом значении этого слова), неизменно учтивый,
даже в злых репликах, меня стеснял, порой страшил.
Помню один наш разговор в Ленинграде о современной поэзии. Тынянов
говорил, что время поэтических школ миновало, что архаист может быть
новатором, а новатор архаистом и что Пастернак близок к Мандельштаму. Я в
душе с ним соглашался, но почему-то спорил. Меня сердило, что Юрий
Николаевич ссылался на какие-то "синкопические пеоны", а я не знал, что это
значит, и боялся показать свое невежество. Хотя Тынянов был на три года
моложе меня, он часто казался мне старшим.
Мы иначе относимся к книгам наших современников, чем к произведениям
классиков, герои романов часто в нашем сознании сливаются с обликом автора.
Поэзия в полвека, когда я искал, думал, писал, казалась, да и кажется мне
более значительной, чем проза, требующая большого отступа, но в советское
время было написано много значительных книг. Я встречался с некоторыми
писателями, известными еще до революции, -- с М. Горьким, И. Буниным, А.
Ремизовым, Андреем Белым, А. П. Толстым, Е. Замятиным, с людьми моего
поколения -- Фединым, Паустовским, Бабелем, Тыняновым, Зощенко, Вс.
Ивановым, Катаевым, Олешей, Леоновым; с теми, кто родился уже в XX веке, --
Фадеевым, Шолоховым, Кавериным, Гроссманом. Гейне писал, что каждый человек
-- это мир и надгробные памятники высятся над развалинами исчезнувших миров.
Задолго до него английский поэт Донн напомнил о связи таких миров: колокол
звонит не только по усопшему, но и по тебе. Я любил одни книги, был холоден
к другим, но все, что делали мои современники, было связано с моей жизнью. Я
не говорю об И. Э. Бабеле -- он был моим другом, и я часто вспоминаю о нем
как о своем учителе, но учился я и на других книгах современников. Во многом
мне помог Тынянов -- заставил задуматься над некоторыми чертами эпохи. Эти
слова могут удивить -- Тынянов ведь писал исторические романы и рассказы,
причем выбирал эпохи мрачные -- Николая Первого, Павла, конец Петра. Он
превосходно знал историю и никогда не пытался вразрез правде приписать
прошлому что-либо от современного. Он был человеком сдержанным не только в
жизни; садясь за рабочий стол, он умел владеть собой, -- может быть, поэтому
его книги казались некоторым суховатыми. Однако никогда не было крупного и
притом честного автора, который мог бы хорошо писать о событиях, лежащих вне
его душевного мира, о людях далеких и чуждых.
В романе "Смерть Вазир-Мухтара" Тынянов писал: "Людям двадцатых годов
досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их. У них было в
тридцатых годах верное чутье, когда человеку умереть. Они, как псы, выбирали
для смерти угол поудобнее. И уже не требовали перед смертью ни любви, ни
дружбы".
Юрий Николаевич любил шутить, говорить о пустяках, стойко боролся
против болезни, но был он человеком очень грустным, и грусть Грибоедова была
для него не страницей истории. Он родился в один год с Бабелем и Пильняком,
которые умерли в углах наименее удобных. Тынянов ненадолго их пережил, хотя
умер он на своей кровати.
"Подпоручик Киже" и "Восковая персона" были нам глубоко понятны. В то
же самое время, зная только "Кюхлю", я писал о приключениях злосчастного
Лазика Ротшванца, которого события носили по миру из города в город, из
страны в страну. Однажды ему предложили заняться кролиководством -- это было
модное в ту пору занятие. Ему послали пару кроликов; но только их выпустили
из корзины, как собака их загрызла. Бедный Лазик тотчас написал о своей
очередной неудаче, но в ответ пришел запрос, сколько крольчат принесли
производители. Лазик понял, что есть люди, для которых всего важнее
статистика, и начал подсчитывать, сколько кроликов могло бы быть у него, не
будь зловредной собаки. Когда цифра стала внушительной, приехало начальство.
Он повторял: "Я же вам писал, что парочку сразу загрызла собака", но гости
отмахивались: "Где же кролики?.." Подпоручик Киже был куда счастливее -- он
родился от описки писаря "подпоручики же", но никто не осмелился признаться
в этом Павлу. Царь приказал отправить подпоручика Киже в Сибирь. Его не
было, но он был, и конвойные гнали его по Владимирке. Павел его помиловал,
приказал жениться на придворной фрейлине. В церкви жениха не было, но
невесту обвенчали. Павел произвел его в генералы, и вот однажды он позвал
его во дворец. Павлу сказали, что генерал Киже заболел, в несколько дней он
умер. Пустой гроб торжественно хоронили.
Восковая персона была изображением Петра; снабженная пружинами, она
могла передвигаться. Ее отправили в кунсткамеру, пружины сломались, и бедная
восковая персона оказалась среди различных "натуралий" -- младенцев-уродцев
в спирту.
Тынянов приехал в Париж в весну 1936 года, когда рождался Народный
фронт. Я был наивен, ходил на митинги, верил, что теперь фашизму будет
нанесен смертельный удар. Юрий Николаевич не спорил, он отвечал: "Возможно".
Он попал в город, который хорошо знал по романам, документам, планам,
гравюрам. Ему хотелось побродить по Пале-Роялю, как то делал В. Л. Пушкин,
найти место, где выступал с докладом Кюхельбекер, вспоминал А. И. Тургенева
и Вяземского, читал карту вин, как давно знакомый текст: "Моэт... Клико...
Нюи". Он и в Париже, где можно бросать окурки на пол, сомневаться в таблице
умножения и плевать на все авторитеты, оставался сдержанным -- боялся выдать
свое незнание быта, осторожно расспрашивал, как вести себя в кафе. Были в
нем мягкость, обаяние, которые всех разоружали.
Тогда оп писал "Пушкина". Эта книга, по его словам, должна была
ответить на многие трудные вопросы, показать, как разум, гений, гармония
победили муштру и невежество. Однажды я спросил его: "А стихи после
польского восстания, возмутившие Мицкевича?" Он кивнул головой: "И это..."
Вспоминаю нашу последнюю встречу тревожной весной 1941-го, за три
недели до начала войны. Тынянов жил тогда в Пушкине, в писательском Доме
творчества. В саду цвели нарциссы и тюльпаны. Мебель в гостиной была из
красного дерева, на стенах висели картины. Все было уютным, мирным и никак
не соответствовало времени. Юрий Николаевич ласково улыбался. А говорили мы,
разумеется, о войне. Помню, Тынянов сказал: "Может быть, в Германии
отвратительного вида "революция"?.." Он все же был воспитан на логике
прошлого века: ему представлялось невозможным оглупление большой,
цивилизованной страны.
А "Пушкина" он не написал, закончил только начало -- детство,
отрочество поэта. Юрий Николаевич умер, не дожив до пятидесяти лет, а в
последние годы болезнь мешала ему работать. Разгадку Пушкина он унес в
могилу.
Я часто вспоминал и вспоминаю прекрасный рассказ о мнимомалолетном и,
увы, вполне совершеннолетнем Витушишникове, который умел хорошо бить в
барабан. Я порой себя чувствовал именно таким недорослем, и за это тоже
спасибо Тынянову.
Я был на его похоронах в декабре 1943 года. После Сталинградской победы
многое менялось на глазах. Звание и форма определяли положение человека.
Тынянов был не ко двору и не ко времени. Газеты даже не сообщили о его
смерти. Гроб стоял в маленькой комнате на Тверском бульваре, и веночки были
из бумажных цветов -- попроще, поскорее.
Я стоял у гроба и думал: мы хороним одного из самых умных писателей
наших двадцатых годов...
1965
|