Гоголь Николай Васильевич

Гоголь Николай Васильевич

собрание сочинений Gatchina3000.ru



В начало

 

Николай Гоголь

Вечера на хуторе близ Диканьки, часть вторая

Ночь перед Рождеством



ПРЕДИСЛОВИЕ

     Вот  вам  и  другая книжка, а лучше сказать, последняя! Не
хотелось, крепко не хотелось выдавать и этой. Право, пора знать
честь. Я вам скажу, что на хуторе уже  начинают  смеяться  надо
мною: "Вот, говорят, одурел старый дед: на старости лет тешится
ребяческими  игрушками!"  И  точно,  давно  пора  на покой. Вы,
любезные читатели, верно, думаете, что  я  прикидываюсь  только
стариком.  Куда  тут  прикидываться,  когда во рту совсем зубов
нет! Теперь если  что  мягкое  попадется,  то  буду  как-нибудь
жевать,  а твердое -- то ни за что не откушу. Так вот вам опять
книжка! Не бранитесь только! Нехорошо  браниться  на  прощанье,
особенно  с  тем,  с кем, бог знает, скоро ли увидитесь. В этой
книжке услышите рассказчиков  все  почти  для  вас  незнакомых,
выключая  только  разве  Фомы  Григорьевича.  А того горохового
панича, что рассказывал таким вычурным языком,  которого  много
остряков  и  из  московского  народу не могло понять, уже давно
нет. После того, как рассорился со всеми, он и не заглядывал  к
нам.  Да,  я  вам  не рассказывал этого случая? Послушайте, тут
прекомедия была! Прошлый год, так как-то около лета, да чуть ли
не на самый день моего патрона, приехали ко мне в гости  (нужно
вам  сказать,  любезные  читатели,  что земляки мои, дай бог им
здоровья, не забывают старика. Уже есть пятидесятый год, как  я
зачал  помнить свои именины. Который же точно мне год, этого ни
я, ни старуха моя вам не скажем. Должно быть, близ  семидесяти.
Диканьский-то  поп,  отец  Харлампий, знал, когда я родился; да
жаль, что уже  пятьдесят  лет,  как  его  нет  на  свете).  Вот
приехали  ко  мне  гости:  Захар  Кирилович Чухопупенко, Степан
Иванович  Курочка,  Тарас  Иванович   Смачненький,   заседатель
Харлампий  Кирилович Хлоста; приехал еще... вот позабыл, право,
имя и фамилию... Осип...  Осип...  Боже  мой,  его  знает  весь
Миргород!  он  еще  когда  говорит,  то  всегда щелкнет наперед
пальцем и подопрется в боки... Ну, бог с ним!  в  другое  время
вспомню.   Приехал  и  знакомый  вам  панич  из  Полтавы.  Фомы
Григорьевича я не считаю: то уже  свой  человек.  Разговорились
все  (опять нужно вам заметить, что у нас никогда о пустяках не
бывает разговора. Я всегда люблю  приличные  разговоры:  чтобы,
как  говорят,  вместе  и  услаждение  и  назидательность была),
разговорились об том, как  нужно  солить  яблоки.  Старуха  моя
начала  было  говорить,  что  нужно  наперед  хорошенько вымыть
яблоки, потом намочить в квасу, а  потом  уже...  "  Ничего  из
этого  не  будет!  --  подхватил  полтавец,  заложивши  руку  в
гороховый кафтан свой и прошедши важным шагом  по  комнате,  --
ничего  не  будет!  Прежде  всего нужно пересыпать канупером, а
потом уже..." Ну, я на вас ссылаюсь, любезные читатели, скажите
по совести, слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы яблоки пересыпали
канупером?  Правда,  кладут  смородинный  лист,   нечу'й-ветер,
трилистник;  но  чтобы  клали  канупер... нет, я не слыхивал об
этом. Уже, кажется, лучше моей старухи никто не знает  про  эти
дела.  Ну, говорите же вы! Нарочно, как доброго человека, отвел
я его потихоньку в сторону: "Слушай, Макар  Назарович,  эй,  не
смеши народ! Ты человек немаловажный: сам, как говоришь, обедал
раз  с  губернатором  за  одним  столом. Ну, скажешь что-нибудь
подобное там, ведь тебя же осмеют все!" Что ж бы, вы думали, он
сказал на это? Ничего! плюнул на пол, взял шапку и вышел.  Хоть
бы простился с кем, хоть бы кивнул кому головою; только слышали
мы,  как  подъехала к воротам тележка с звонком; сел и уехал. И
лучше! Не  нужно  нам  таких  гостей!  Я  вам  скажу,  любезные
читатели,  что хуже нет ничего на свете, как эта знать. Что его
дядя был когда-то комиссаром, так и нос несет вверх.  Да  будто
комиссар  такой уже чин, что выше нет его на свете? Слава богу,
есть и больше комиссара. Нет, не люблю я этой знати. Вот вам  в
пример  Фома  Григорьевич;  кажется,  и  не  знатный человек, а
посмотреть на него: в лице какая-то важность сияет, даже  когда
станет  нюхать обыкновенный табак, и тогда чувствуешь невольное
почтение.  В  церкви  когда  запоет  на  крылосе  --   умиление
неизобразимое! растаял бы, казалось, весь!.. А тот... ну, бог с
ним! он думает, что без его сказок и обойтиться нельзя. Вот все
же таки набралась книжка.
     Я,  помнится,  обещал  вам,  что в этой книжке будет и моя
сказка. И точно, хотел было это сделать,  но  увидел,  что  для
сказки  моей  нужно,  по  крайней мере, три таких книжки. Думал
было особо напечатать  ее,  но  передумал.  Ведь  я  знаю  вас:
станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте! Долго, а
может  быть,  совсем,  не увидимся. Да что? ведь вам все равно,
хоть бы и не было совсем меня на свете. Пройдет год, другой  --
и  из  вас  никто  после  не  вспомнит  и  не пожалеет о старом
пасичнике Рудом Паньке.

     В этой книжке есть много слов, не всякому понятных.  Здесь
они почти все означены:

     Башта'н,        место, засеянное арбузами и дынями.
     Бу'блик,        круглый крендель, баранчик.
     Варену'ха,      вареная водка с пряностями.
     Видло'га,       откидная шапка из сукна, пришитая к кобеняку.
     Выкрута'сы,     трудные па.
     Галу'шки,       клецки.
     Гама'н,         род бумажника, где держат огниво, кремень, губку,
                     табак, а иногда и деньги.
     Голодная кутья, сочельник.
     Го'рлица,       танец.
     Греча'ник,      хлеб из гречневой муки.
     Ди'вчина,       девушка.
     Дивча'та,       девушки.
     Дука'т,         род медали, носимой на шее женщинами.
     Жи'нка,         жена.
     Запа'ска,       род шерстяного передника у женщин.
     Каву'н,         арбуз.
     Кагане'ц,       светильня, состоящая из разбитого черепка,
                     наполненного салом.
     Кану'пер,       трава.
     Каца'п,         русский человек с бородою.
     Книш,           спеченный из пшеничной муки хлеб, обыкновенно
                     едомый горячим с маслом
     Кобеня'к,       род суконного плаща с пришитою назади видлогою.
     Кожу'х,         тулуп.
     Комо'ра,        амбар.
     Кора'блик,      старинный головной убор.
     Корж,           сухая лепешка из пшеничной муки, часто с салом.
     Куре'нь,        соломенный шалаш.
     Ку'хва,         род кадки; похожая на опрокинутую дном кверху
                     бочку.
     Ку'холь,        глиняная кружка.
     Лева'да,        усадьба.
     Лю'лька,        трубка.
     Нами'тка,       белое покрывало из жидкого полотна, носимое на
                     голове женщинами, с откинутыми назад концами.
     Нечу'й-ветер,   трава.
     Паляни'ца,      небольшой хлеб, несколько плоский.
     Па'рубок,       парень.
     Пейсики,        жидовские локоны.
     Пе'кло,         ад.
     Переполо'х,     испуг. Выливать переполох -- лечить испуг.
     Петровы батоги, трава.
     Пла'хта,        нижняя одежда женщин из шерстяной клетчатой
                     материи.
     Пи'вкопы,       двадцать пять копеек.
     Пи'щик,         пищалка, дудка, небольшая свирель.
     По'кут,         место под образами.
     Полутабе'нек,   старинная шелковая материя.
     Сви'тка,        род полукафтанья.
     Скры'ня,        большой сундук.
     Сма'лец,        бараний жир.
     Сопи'лка,       свирель.
     Су'кня,         старинная одежда женщин из сукна.
     Сырове'ц,       хлебный квас.
     Тесная баба,    игра, в которую играют школьники в классе: жмутся
                     тесно на скамье, покамест одна половина не
                     вытеснит другую.
     Хло'пец,        мальчик.
     Ху'стка,        платок носовой.
     Цибу'ля,        лук.
     Череви'ки,      башмаки.
     Чумаки',        малороссияне, едущие за солью и рыбою, обыкновенно
                     в Крым.
     Швец,           сапожник.
     Ши'беник,       висельник.

 * НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ * 

     Последний день перед рождеством прошел. Зимняя, ясная ночь
поступила. Глянули звезды.  Месяц  величаво  поднялся  на  небо
посветить  добрым  людям  и  всему миру, чтобы всем было весело
колядовать и славить Христа.(1) Морозило сильнее, чем  с  утра;
но зато так было тихо, что скрып мороза под сапогом слышался за
полверсты.  Еще  ни  одна  толпа  парубков  не показывалась под
окнами хат; месяц один только заглядывал в них украдкою, как бы
вызывая принаряживавшихся девушек выбежать скорее на  скрыпучий
снег.  Тут через трубу одной хаты клубами повалился дым и пошел
тучею по небу, и вместе с  дымом  поднялась  ведьма  верхом  на
метле.

---------------------------------------------------------------
     (1)  Колядовать  у нас называется петь под окнами накануне
рождества  песни,  которые  называются  колядками.  Тому,   кто
колядует,  всегда  кинет  в  мешок хозяйка, или хозяин, или кто
остается дома колбасу, или  хлеб,  или  медный  грош,  чем  кто
богат.  Говорят,  что  был  когда-то  болван  Коляда,  которого
принимали за бога, и что будто оттого пошли и колядки. Кто  его
знает?  Не  нам,  простым людям, об этом толковать. Прошлый год
отец Осип запретил было  колядовать  по  хуторам,  говоря,  что
будто  сим народ угождает сатане. Однако ж если сказать правду,
то в колядках и слова нет про Коляду. Поют часто про  рождество
Христа;  а  при конце желают здоровья хозяину, хозяйке, детям и
всему дому.
     Замечание пасечника. (Прим. Н.В.Гоголя.)
---------------------------------------------------------------

     Если бы в это время  проезжал  сорочинский  заседатель  на
тройке  обывательских  лошадей, в шапке с барашковым околышком,
сделанной по манеру уланскому, в синем тулупе, подбитом черными
смушками, с дьявольски  сплетенною  плетью,  которою  имеет  он
обыкновение  подгонять своего ямщика, то он бы, верно, приметил
ее, потому что от сорочинского заседателя  ни  одна  ведьма  на
свете  не ускользнет. Он знает наперечет, сколько у каждой бабы
свинья мечет поросенков, и сколько в сундуке лежит  полотна,  и
что  именно из своего платья и хозяйства заложит добрый человек
в  воскресный  день  в  шинке.  Но  сорочинский  заседатель  не
проезжал,  да и какое ему дело до чужих, у него своя волость. А
ведьма между тем поднялась так высоко, что одним только  черным
пятнышком мелькала вверху. Но где ни показывалось пятнышко, там
звезды, одна за другою, пропадали на небе. Скоро ведьма набрала
их  полный  рукав.  Три  или  четыре  еще  блестели.  Вдруг,  с
противной стороны,  показалось  другое  пятнышко,  увеличилось,
стало  растягиваться,  и уже было не пятнышко. Близорукий, хотя
бы надел на нос вместо очков колеса с  комиссаровой  брички,  и
тогда  бы  не  распознал,  что  это  такое.  Спереди совершенно
немец(2): узенькая, беспрестанно вертевшаяся  и  нюхавшая  все,
что ни попадалось, мордочка оканчивалась, как и у наших свиней,
кругленьким  пятачком,  ноги  были так тонки, что если бы такие
имел яресковский  голова,  то  он  переломал  бы  их  в  первом
козачке.  Но  зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в
мундире, потому что у него висел хвост, такой острый и длинный,
как теперешние мундирные фалды; только разве по козлиной бороде
под мордой, по небольшим рожкам, торчавшим  на  голове,  и  что
весь  был не белее трубочиста, можно было догадаться, что он не
немец  и  не  губернский  стряпчий,  а  просто  черт,  которому
последняя  ночь  осталась  шататься по белому свету и выучивать
грехам  добрых  людей.  Завтра  же,  с  первыми  колоколами   к
заутрене,  побежит  он  без  оглядки,  поджавши  хвост,  в свою
берлогу.

---------------------------------------------------------------
     (2) Немцем называют у нас всякого,  кто  только  из  чужой
земли,  хоть  будь  он  француз,  или  цесарец, или швед -- все
немец. (Прим. Н.В.Гоголя.)
---------------------------------------------------------------

     Между тем черт крался потихоньку к месяцу и  уже  протянул
было  руку  схватить  его,  но  вдруг отдернул ее назад, как бы
обжегшись, пососал пальцы, заболтал ногою и  забежал  с  другой
стороны,  и  снова отскочил и отдернул руку. Однако ж, несмотря
на  все  неудачи,  хитрый  черт  не   оставил   своих   проказ.
Подбежавши,  вдруг  схватил он обеими руками месяц, кривляясь и
дуя, перекидывал  его  из  одной  руки  в  другую,  как  мужик,
доставший   голыми  руками  огонь  для  своей  люльки;  наконец
поспешно спрятал в карман и, как  будто  ни  в  чем  не  бывал,
побежал далее.
     В  Диканьке никто не слышал, как черт украл месяц. Правда,
волостной писарь, выходя на четвереньках из шинка,  видел,  что
месяц ни с сего ни с того танцевал на небе, и уверял с божбою в
том  все село; но миряне качали головами и даже подымали его на
смех.  Но  какая  же  была  причина  решиться  черту  на  такое
беззаконное  дело?  А вот какая: он знал, что богатый козак Чуб
приглашен дьяком на кутью, где  будут:  голова;  приехавший  из
архиерейской  певческой  родич  дьяка  в синем сюртуке, бравший
самого низкого баса; козак Свербыгуз и еще кое-кто; где,  кроме
кутьи,  будет  варенуха,  перегонная  на  шафран  водка и много
всякого съестного. А между тем его  дочка,  красавица  на  всем
селе, останется дома, а к дочке, наверное, придет кузнец, силач
и детина хоть куда, который черту был противнее проповедей отца
Кондрата.  В досужее от дел время кузнец занимался малеванием и
слыл  лучшим  живописцем  во  всем  околотке.  Сам  еще   тогда
здравствовавший  сотник  Л...ко  вызывал  его нарочно в Полтаву
выкрасить дощатый забор около его дома. Все миски,  из  которых
диканьские  козаки  хлебали  борщ,  были  размалеваны кузнецом.
Кузнец был богобоязливый человек и писал часто образа святых: и
теперь еще можно найти в Т... церкви его евангелиста  Луку.  Но
торжеством  его  искусства  была  одна картина, намалеванная на
стене церковной в  правом  притворе,  в  которой  изобразил  он
святого  Петра  в  день  Страшного  суда,  с  ключами  в руках,
изгонявшего из ада злого духа; испуганный черт метался  во  все
стороны,  предчувствуя  свою  погибель,  а  заключенные  прежде
грешники били и гоняли его кнутами,  поленами  и  всем  чем  ни
попало.  В то время, когда живописец трудился над этою картиною
и писал ее на  большой  деревянной  доске,  черт  всеми  силами
старался  мешать  ему:  толкал  невидимо  под  руку, подымал из
горнила в кузнице золу и обсыпал ею картину;  но,  несмотря  на
все,  работа  была кончена, доска внесена в церковь и вделана в
стену притвора, и с той поры черт поклялся мстить кузнецу.
     Одна только ночь оставалась ему шататься на  белом  свете;
но  и  в  эту ночь он выискивал чем-нибудь выместить на кузнеце
свою злобу. И для этого решился украсть месяц, в  той  надежде,
что  старый  Чуб ленив и не легок на подъем, к дьяку же от избы
не так близко: дорога  шла  по-за  селом,  мимо  мельниц,  мимо
кладбища,  огибала  овраг.  Еще  при  месячной  ночи варенуха и
водка, настоянная на шафран, могла бы заманить Чуба, но в такую
темноту вряд ли бы удалось кому стащить его с печки  и  вызвать
из  хаты.  А  кузнец, который был издавна не в ладах с ним, при
нем ни за что не отважится идти к дочке, несмотря на свою силу.
     Таким-то образом, как только черт спрятал  в  карман  свой
месяц,  вдруг  по всему миру сделалось так темно, что не всякий
бы нашел дорогу к шинку, не только к  дьяку.  Ведьма,  увидевши
себя  вдруг  в темноте, вскрикнула. Тут черт, подъехавши мелким
бесом, подхватил ее под руку и пустился нашептывать на  ухо  то
самое,  что  обыкновенно нашептывают всему женскому роду. Чудно
устроено на нашем свете! Все, что ни живет в нем,  все  силится
перенимать  и  передразнивать  один  другого. Прежде, бывало, в
Миргороде один судья да  городничий  хаживали  зимою  в  крытых
сукном  тулупах,  а  все  мелкое  чиновничество  носило  просто
нагольные; теперь же и заседатель и подкоморий  отсмалили  себе
новые  шубы  из  решетиловских  смушек  с  суконною  покрышкою.
Канцелярист  и  волостной  писарь  третьего  году  взяли  синей
китайки по шести гривен аршин. Пономарь сделал себе нанковые на
лето шаровары и жилет из полосатого гаруса. Словом, все лезет в
люди! Когда эти люди не будут суетны! Можно побиться об заклад,
что  многим  покажется удивительно видеть черта, пустившегося и
себе туда же. Досаднее всего то, что он, верно, воображает себя
красавцем, между тем как фигура --  взглянуть  совестно.  Рожа,
как говорит Фома Григорьевич, мерзость мерзостью, однако ж и он
строит  любовные  куры!  Но  на  небе и под небом так сделалось
темно, что ничего нельзя уже было видеть, что происходило далее
между ними.
     -- Так ты, кум, еще не  был  у  дьяка  в  новой  хате?  --
говорил  козак  Чуб,  выходя  из дверей своей избы, сухощавому,
высокому,  в  коротком  тулупе,  мужику  с  обросшею   бородою,
показывавшею,  что  уже  более  двух недель не прикасался к ней
обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою  бороду  за
неимением  бритвы.  --  Там  теперь  будет  добрая  попойка! --
продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. --  Как  бы  только
нам не опоздать.
     При сем Чуб поправил свой пояс, перехватывавший плотно его
тулуп,  нахлобучил  крепче  свою  шапку, стиснул в руке кнут --
страх  и  грозу   докучливых   собак;   но,   взглянув   вверх,
остановился...
     -- Что за дьявол! Смотри! смотри, Панас!..
     -- Что? -- произнес кум и поднял свою голову также вверх.
     -- Как что? месяца нет!
     -- Что за пропасть! В самом деле нет месяца.
     --  То-то что нет, -- выговорил Чуб с некоторою досадою на
неизменное равнодушие кума. -- Тебе небось и нужды нет.
     -- А что мне делать!
     -- Надобно же было, -- продолжал Чуб, утирая рукавом  усы,
--  какому-то  дьяволу,  чтоб  ему  не довелось, собаке, поутру
рюмки водки выпить, вмешаться!.. Право, как  будто  на  смех...
Нарочно,  сидевши  в хате, глядел в окно: ночь -- чудо! Светло,
снег блещет при месяце. Все было  видно,  как  днем.  Не  успел
выйти за дверь -- и вот, хоть глаз выколи!
     Чуб долго еще ворчал и бранился, а между тем в то же время
раздумывал,   на  что  бы  решиться.  Ему  до  смерти  хотелось
покалякать о всяком вздоре у дьяка, где, без всякого  сомнения,
сидел  уже и голова, и приезжий бас, и дегтярь Микита, ездивший
через каждые две недели в Полтаву на торги и отпускавший  такие
шутки, что все миряне брались за животы со смеху. Уже видел Чуб
мысленно  стоявшую  на  столе варенуху. Все это было заманчиво,
правда; но темнота ночи напомнила ему о той лени,  которая  так
мила  всем  козакам.  Как бы хорошо теперь лежать, поджавши под
себя ноги, на лежанке, курить спокойно люльку и слушать  сквозь
упоительную дремоту колядки и песни веселых парубков и девушек,
толпящихся  кучами  под  окнами.  Он  бы, без всякого сомнения,
решился на последнее, если бы был один, но теперь обоим не  так
скучно  и  страшно  идти  темною  ночью,  да и не хотелось-таки
показаться  перед  другими  ленивым  или  трусливым.  Окончивши
побранки, обратился он снова к куму:
     -- Так нет, кум, месяца?
     -- Нет.
     --  Чудно,  право!  А  дай  понюхать  табаку. У тебя, кум,
славный табак! Где ты берешь его?
     -- Кой черт, славный!-- отвечал  кум,  закрывая  березовую
тавлинку, исколотую узорами. -- Старая курица не чихнет!
     --  Я  помню, -- продолжал все так же Чуб, -- мне покойный
шинкарь Зозуля раз привез табаку  из  Нежина.  Эх,  табак  был!
добрый  табак был! Так что же, кум, как нам быть? ведь темно на
дворе.
     -- Так, пожалуй, останемся дома, -- произнес кум, ухватясь
за ручку двери.
     Если бы кум не сказал этого, то  Чуб,  верно  бы,  решился
остаться,   но   теперь  его  как  будто  что-то  дергало  идти
наперекор.
     -- Нет, кум, пойдем! нельзя, нужно идти!
     Сказавши это, он уже и досадовал на себя, что сказал.  Ему
было  очень неприятно тащиться в такую ночь; но его утешало то,
что он сам нарочно этого захотел и сделал-таки не так, как  ему
советовали.
     Кум,  не  выразив  на  лице  своем  ни  малейшего движения
досады, как человек, которому решительно все равно,  сидеть  ли
дома или тащиться из дому, обсмотрелся, почесал палочкой батога
свои плечи, и два кума отправились в дорогу.
     Теперь  посмотрим,  что  делает, оставшись одна, красавица
дочка. Оксане не минуло еще и семнадцати лет, как во всем почти
свете, и по ту сторону Диканьки, и  по  эту  сторону  Диканьки,
только и речей было, что про нее. Парубки гуртом провозгласили,
что  лучшей  девки  и не было еще никогда и не будет никогда на
селе. Оксана знала и слышала все, что про нее говорили, и  была
капризна,  как  красавица.  Если  бы  она  ходила не в плахте и
запаске, а в каком-нибудь капоте, то разогнала  бы  всех  своих
девок. Парубки гонялись за нею толпами, но, потерявши терпение,
оставляли   мало-помалу   и   обращались   к   другим,  не  так
избалованным. Один только кузнец был упрям и не оставлял своего
волокитства, несмотря на то что и с ним поступаемо было  ничуть
не лучше, как с другими.
     По  выходе  отца  своего  она  долго еще принаряживалась и
жеманилась перед небольшим в оловянных  рамках  зеркалом  и  не
могла  налюбоваться  собою.  "Что людям вздумалось расславлять,
будто я хороша? -- говорила она, как  бы  рассеянно,  для  того
только,  чтобы об чем-нибудь поболтать с собою. -- Лгут люди, я
совсем не хороша". Но мелькнувшее в  зеркале  свежее,  живое  в
детской  юности  лицо  с  блестящими черными очами и невыразимо
приятной усмешкой, прожигавшей душу, вдруг доказало  противное.
"Разве  черные  брови  и  очи  мои, -- продолжала красавица, не
выпуская зеркала, -- так хороши, что уже равных  им  нет  и  на
свете?  Что  тут  хорошего  в  этом вздернутом кверху носе? и в
щеках? и в губах? Будто хороши мои черные косы?  Ух!  их  можно
испугаться   вечером:  они,  как  длинные  змеи,  перевились  и
обвились вокруг моей головы. Я вижу теперь,  что  я  совсем  не
хороша!  --  и,  отдвигая  несколько  подалее  от себя зеркало,
вскрикнула: -- Нет, хороша  я!  Ах,  как  хороша!  Чудо!  Какую
радость  принесу  я тому, кого буду женою! Как будет любоваться
мною мой муж! Он не вспомнит себя. Он зацелует меня насмерть".
     -- Чудная девка! -- прошептал вошедший тихо кузнец,  --  и
хвастовства  у  нее  мало! С час стоит, глядясь в зеркало, и не
наглядится, и еще хвалит себя вслух!
     "Да, парубки, вам ли чета я?  вы  поглядите  на  меня,  --
продолжала  хорошенькая  кокетка,  --  как я плавно выступаю; у
меня сорочка шита красным шелком. А какие ленты на голове!  Вам
век  не увидать богаче галуна! Все это накупил мне отец мой для
того, чтобы на мне женился самый лучший молодец на  свете!"  И,
усмехнувшись,  поворотилась  она  в  другую  сторону  и увидела
кузнеца...
     Вскрикнула и сурово остановилась перед ним.
     Кузнец и руки опустил.
     Трудно рассказать, что выражало  смугловатое  лицо  чудной
девушки:  и  суровость  в  нем  была  видна, и сквозь суровость
какаято издевка  над  смутившимся  кузнецом,  и  едва  заметная
краска  досады  тонко  разливалась  по  лицу;  и  все  это  так
смешалось и так было неизобразимо хорошо,  что  расцеловать  ее
миллион   раз   --  вот  все,  что  можно  было  сделать  тогда
наилучшего.
     -- Зачем ты пришел сюда? -- так начала говорить Оксана. --
Разве хочется, чтобы выгнала за дверь лопатою? Вы  все  мастера
подъезжать  к  нам. Вмиг пронюхаете, когда отцов нет дома. О, я
знаю вас! Что, сундук мой готов?
     -- Будет  готов,  мое  серденько,  после  праздника  будет
готов.  Если  бы ты знала, сколько возился около него: две ночи
не выходил из кузницы; зато ни у одной поповны не будет  такого
сундука,  Железо  на  оковку  положил  такое, какого не клал на
сотникову таратайку, когда ходил на работу  в  Полтаву.  А  как
будет  расписан!  Хоть  весь околоток вы'ходи своими беленькими
ножками, не найдешь  такого!  По  всему  полю  будут  раскиданы
красные  и синие цветы. Гореть будет, как жар. Не сердись же на
меня! Позволь хоть поговорить, хоть поглядеть на тебя!
     -- Кто же тебе запрещает, говори и гляди!
     Тут села она на лавку и снова взглянула в зеркало и  стала
поправлять  на  голове  свои  косы.  Взглянула на шею, на новую
сорочку,  вышитую  шелком,  и  тонкое  чувство  самодовольствия
выразилось на устах, на свежих ланитах и отсветилось в очах.
     -- Позволь и мне сесть возле тебя! -- сказал кузнец.
     --  Садись,  --  проговорила  Оксана, сохраняя в устах и в
довольных очах то же самое чувство.
     -- Чудная, ненаглядная Оксана, позволь поцеловать тебя! --
произнес ободренный кузнец и прижал  ее  к  себе,  в  намерении
схватить  поцелуй;  но Оксана отклонила свои щеки, находившиеся
уже на неприметном расстоянии от губ кузнеца, и оттолкнула его.
     -- Чего тебе еще хочется?  Ему  когда  мед,  так  и  ложка
нужна!  Поди  прочь,  у  тебя  руки  жестче железа. Да и сам ты
пахнешь дымом. Я думаю, меня всю обмарал сажею.
     Тут  она  поднесла  зеркало  и  снова  начала  перед   ним
охорашиваться.
     "Не  любит  она  меня,  --  думал про себя, повеся голову,
кузнец. -- Ей всё игрушки; а я стою перед нею как дурак и  очей
не  свожу с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы не сводил с
нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать,  что  у
нее  на  сердце,  кого  она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до
кого. Она любуется сама собою; мучит  меня,  бедного;  а  я  за
грустью не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на
свете не любил и не будет никогда любить".
     -- Правда ли, что твоя мать ведьма? -- произнесла Оксана и
засмеялась;   и   кузнец   почувствовал,  что  внутри  его  все
засмеялось. Смех этот как будто разом отозвался в  сердце  и  в
тихо  встрепенувших  жилах,  и  со всем тем досада запала в его
душу, что он не во власти расцеловать так приятно  засмеявшееся
лицо.
     --  Что  мне до матери? ты у меня мать, и отец, и все, что
ни есть дорогого на свете. Если б меня призвал царь  и  сказал:
"Кузнец  Вакула, проси у меня всего, что ни есть лучшего в моем
царстве, все отдам тебе. Прикажу тебе сделать золотую  кузницу,
и  станешь  ты  ковать  серебряными  молотами". -- "Не хочу, --
сказал бы я царю, -- ни каменьев дорогих, ни  золотой  кузницы,
ни всего твоего царства: дай мне лучше мою Оксану!"
     --  Видишь,  какой  ты!  Только  отец  мой  сам не промах.
Увидишь, когда он не женится на твоей матери,  --  проговорила,
лукаво усмехнувшись, Оксана. -- Однако ж дивчата не приходят...
Что  б  это  значило? Давно уже пора колядовать. Мне становится
скучно.
     -- Бог с ними, моя красавица!
     -- Как бы не так! с ними, верно,  придут  парубки.  Тут-то
пойдут балы. Воображаю, каких наговорят смешных историй!
     -- Так тебе весело с ними?
     --  Да  уж веселее, чем с тобою. А! кто-то стукнул; верно,
дивчата с парубками.
     "Чего мне больше ждать? -- говорил сам с собою кузнец.  --
Она   издевается   надо  мною.  Ей  я  столько  же  дорог,  как
перержавевшая подкова. Но если ж так, не достанется, по крайней
мере, другому посмеяться надо мною.  Пусть  только  я  наверное
замечу, кто ей нравится более моего; я отучу..."
     Стук   в  двери  и  резко  зазвучавший  на  морозе  голос:
"Отвори!" -- прервал его размышления.
     -- Постой, я сам отворю, -- сказал кузнец и вышел в  сени,
в   намерении   отломать  с  досады  бока  первому  попавшемуся
человеку.
     Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт
перепрыгивал с одного копытца на другое и  дул  себе  в  кулак,
желая  сколько-нибудь  отогреть  мерзнувшие  руки.  Не мудрено,
однако ж, и смерзнуть тому, кто толкался от утра до утра в аду,
где, как известно, не так холодно, как  у  нас  зимою,  и  где,
надевши  колпак  и  ставши  перед  очагом,  будто  в самом деле
кухмистр, поджаривал он  грешников  с  таким  удовольствием,  с
каким обыкновенно баба жарит на рождество колбасу.
     Ведьма сама почувствовала, что холодно, несмотря на то что
была тепло  одета;  и  потому,  поднявши руки кверху, отставила
ногу и, приведши себя в такое положение, как  человек,  летящий
на  коньках,  не  сдвинувшись  ни одним суставом, спустилась по
воздуху, будто по ледяной покатой горе, и прямо в трубу.
     Черт таким же порядком отправился вслед за нею. Но так как
это животное проворнее всякого франта в чулках, то не  мудрено,
что он наехал при самом входе в трубу на шею своей любовницы, и
оба очутились в просторной печке между горшками.
     Путешественница отодвинула потихоньку заслонку, поглядеть,
не назвал  ли  сын  ее  Вакула в хату гостей, но, увидевши, что
никого не было, выключая только мешки, которые лежали  посереди
хаты,  вылезла  из  печки,  скинула теплый кожух, оправилась, и
никто бы не мог узнать, что  она  за  минуту  назад  ездила  на
метле.
     Мать  кузнеца  Вакулы  имела от роду не больше сорока лет.
Она была ни хороша, ни дурна собою. Трудно  и  быть  хорошею  в
такие  года.  Однако  ж  она так умела причаровать к себе самых
степенных козаков (которым, не мешает, между прочим,  заметить,
мало было нужды до красоты), что к ней хаживал и голова, и дьяк
Осип  Никифорович (конечно, если дьячихи не было дома), и козак
Корний Чуб, и козак Касьян Свербыгуз. И, к  чести  ее  сказать,
она умела искусно обходиться с ними. Ни одному из них и в ум не
приходило, что у него есть соперник. Шел ли набожный мужик, или
дворянин,   как  называют  себя  козаки,  одетый  в  кобеняк  с
видлогою, в воскресенье в церковь или, если  дурная  погода,  в
шинок,  --  как  не зайти к Солохе, не поесть жирных с сметаною
вареников и не поболтать в теплой избе с говорливой и угодливой
хозяйкой. И дворянин нарочно  для  этого  давал  большой  крюк,
прежде чем достигал шинка, и называл это -- заходить по дороге.
А пойдет ли, бывало, Солоха в праздник в церковь, надевши яркую
плахту с китайчатою запаскою, а сверх ее синюю юбку, на которой
сзади  нашиты  были  золотые  усы,  и станет прямо близ правого
крылоса, то дьяк уже верно закашливался и прищуривал невольно в
ту сторону глаза; голова гладил усы, заматывал за ухо  оселедец
и   говорил  стоявшему  близ  его  соседу:  "Эх,  добрая  баба!
черт-баба!"
     Солоха  кланялась  каждому,  и  каждый  думал,   что   она
кланяется  ему  одному. Но охотник мешаться в чужие дела тотчас
бы заметил, что Солоха была приветливее всего с козаком  Чубом.
Чуб был вдов; восемь скирд хлеба всегда стояли перед его хатою.
Две  пары  дюжих  волов  всякий  раз  высовывали свои головы из
плетеного сарая на улицу и мычали, когда завидывали шедшую куму
-- корову, или дядю -- толстого быка. Бородатый козел взбирался
на  самую  крышу  и  дребезжал  оттуда  резким   голосом,   как
городничий,  дразня  выступавших по двору индеек и оборачиваяся
задом,   когда   завидывал   своих   неприятелей,    мальчишек,
издевавшихся над его бородою.
     В  сундуках  у  Чуба  водилось  много  полотна,  жупанов и
старинных кунтушей с золотыми галунами: покойная жена его  была
щеголиха.  В  огороде,  кроме  маку,  капусты,  подсолнечников,
засевалось еще каждый год  две  нивы  табаку.  Все  это  Солоха
находила  не  лишним  присоединить  к своему хозяйству, заранее
размышляя о том, какой оно примет порядок, когда перейдет в  ее
руки,  и  удвоивала  благосклонность  к  старому  Чубу. А чтобы
каким-нибудь образом сын ее Вакула не подъехал к его  дочери  и
не успел прибрать всего себе, и тогда бы наверно не допустил ее
мешаться  ни  во  что,  она прибегнула к обыкновенному средству
всех сорокалетних  кумушек:  ссорить  как  можно  чаще  Чуба  с
кузнецом.  Может быть, эти самые хитрости и сметливость ее были
виною, что кое-где начали поговаривать старухи, особливо  когда
выпивали  где-нибудь на веселой сходке лишнее, что Солоха точно
ведьма; что парубок  Кизяколупенко  видел  у  нее  сзади  хвост
величиною  не более бабьего веретена; что она еще в позапрошлый
четверг черною кошкою перебежала  дорогу;  что  к  попадье  раз
прибежала  свинья,  закричала  петухом,  надела на голову шапку
отца Кондрата и убежала назад.
     Случилось, что тогда, когда старушки  толковали  об  этом,
пришел какой-то коровий пастух Тымиш Коростявый. Он не преминул
рассказать,  как  летом,  перед  самою  петровкою, когда он лег
спать  в  хлеву,   подмостивши   под   голову   солому,   видел
собственными  глазами, что ведьма, с распущенною косою, в одной
рубашке, начала доить коров, а он не  мог  пошевельнуться,  так
был околдован; подоивши коров, она пришла к нему и помазала его
губы  чем-то таким гадким, что он плевал после того целый день.
Но  все  это  чтото  сомнительно,  потому   что   один   только
сорочинский  заседатель  может  увидеть  ведьму.  И  оттого все
именитые  козаки  махали  руками,  когда  слышали  такие  речи.
"Брешут сучи бабы!" -- бывал обыкновенный ответ их.
     Вылезши   из  печки  и  оправившись,  Солоха,  как  добрая
хозяйка, начала убирать и ставить все к своему месту, но мешков
не тронула: "Это Вакула принес, пусть же сам и  вынесет!"  Черт
между   тем,   когда   еще  влетал  в  трубу,  как-то  нечаянно
оборотившись, увидел Чуба об руку с кумом, уже далеко от  избы.
Вмиг вылетел он из печки, перебежал им дорогу и начал разрывать
со  всех  сторон  кучи  замерзшего  снега.  Поднялась метель. В
воздухе забелело. Снег метался взад и вперед  сетью  и  угрожал
залепить  глаза,  рот  и  уши  пешеходам. А черт улетел снова в
трубу, в твердой уверенности,  что  Чуб  возвратится  вместе  с
кумом назад, застанет кузнеца и отпотчует его так, что он долго
будет  не  в  силах  взять  в  руки  кисть  и  малевать обидные
карикатуры.
     В самом деле, едва только поднялась метель  и  ветер  стал
резать  прямо  в  глаза,  как  Чуб  уже  изъявил  раскаяние  и,
нахлобучивая глубже на голову капелюхи, угощал побранками себя,
черта и кума. Впрочем, эта досада была  притворная.  Чуб  очень
рад  был  поднявшейся  метели. До дьяка еще оставалось в восемь
раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники
поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь  метущий  снег
ничего не было видно.
     --  Стой,  кум!  мы,  кажется,  не  туда  идем, -- сказал,
немного отошедши, Чуб, -- я не вижу ни одной  хаты.  Эх,  какая
метель!  Свороти-ка  ты,  кум, немного в сторону, не найдешь ли
дороги; а я тем временем поищу здесь. Дернет же  нечистая  сила
потаскаться  по такой вьюге! Не забудь закричать, когда найдешь
дорогу. Эк, какую кучу снега напустил в очи сатана!
     Дороги, однако ж, не было видно. Кум, отошедши в  сторону,
бродил в длинных сапогах взад и вперед и, наконец, набрел прямо
на шинок. Эта находка так его обрадовала, что он позабыл все и,
стряхнувши  с  себя снег, вошел в сени, нимало не беспокоясь об
оставшемся на улице куме. Чубу показалось  между  тем,  что  он
нашел  дорогу; остановившись, принялся он кричать во все горло,
но, видя, что кум не является, решился идти сам.
     Немного пройдя, увидел он свою хату. Сугробы снега  лежали
около  нее  и  на крыше. Хлопая намерзнувшими на холоде руками,
принялся он стучать в дверь и кричать повелительно своей дочери
отпереть ее.
     -- Чего  тебе  тут  нужно?  --  сурово  закричал  вышедший
кузнец.
     Чуб,  узнавши голос кузнеца, отступил несколько назад. "Э,
нет, это не моя хата, -- говорил он про себя, -- в мою хату  не
забредет  кузнец. Опять же, если присмотреться хорошенько, то и
не кузнецова. Чья бы была это хата? Вот на! не  распознал!  это
хромого  Левченка,  который  недавно женился на молодой жене. У
него одного только хата похожа на мою. То-то мне  показалось  и
сначала  немного  чудно,  что  так скоро пришел домой. Однако ж
Левченко сидит теперь у дьяка, это я знаю; зачем  же  кузнец?..
Э-ге-ге! он ходит к его молодой жене. Вот как! хорошо!.. теперь
я все понял".
     --  Кто  ты  такой  и  зачем  таскаешься  под  дверями? --
произнес кузнец суровее прежнего и подойдя ближе.
     "Нет, не скажу  ему,  кто  я,  --  подумал  Чуб,  --  чего
доброго,  еще  приколотит,  проклятый выродок!" -- и, переменив
голос, отвечал:
     --  Это  я,  человек  добрый!   пришел   вам   на   забаву
поколядовать немного под окнами.
     --  Убирайся  к  черту  с  своими  колядками!  --  сердито
закричал Вакула. -- Что ж ты стоишь? Слышишь, убирайся  сей  же
час вон!
     Чуб  сам  уже  имел  это  благоразумное  намерение; но ему
досадно показалось, что принужден слушаться приказаний кузнеца.
Казалось, какой-то злой дух толкал  его  под  руку  и  вынуждал
сказать чтонибудь наперекор.
     -- Что ж ты, в самом деле, так раскричался? -- произнес он
тем же голосом, -- я хочу колядовать, да и полно!
     --  Эге!  да  ты  от  слов не уймешься!.. -- Вслед за сими
словами Чуб почувствовал пребольной удар в плечо.
     -- Да вот это ты, как я вижу, начинаешь  уже  драться!  --
произнес он, немного отступая.
     --  Пошел,  пошел!  -- кричал кузнец, наградив Чуба другим
толчком.
     -- Что ж ты! -- произнес  Чуб  таким  голосом,  в  котором
изображалась  и  боль,  и  досада, и робость. -- Ты, вижу, не в
шутку дерешься, и еще больно дерешься!
     -- Пошел, пошел! -- закричал кузнец и захлопнул дверь.
     -- Смотри, как расхрабрился!  --  говорил  Чуб,  оставшись
один  на  улице.  -- Попробуй подойти! вишь, какой! вот большая
цаца! Ты думаешь, я на тебя суда не  найду?  Нет,  голубчик,  я
пойду,  и пойду прямо к комиссару. Ты у меня будешь знать! Я не
посмотрю, что ты кузнец и маляр. Однако ж посмотреть на спину и
плечи:  я  думаю,  синие  пятна  есть.  Должно   быть,   больно
поколотил,  вражий  сын! Жаль, что холодно и не хочется скидать
кожуха! Постой ты, бесовский  кузнец,  чтоб  черт  поколотил  и
тебя,  и  твою  кузницу, ты у меня напляшешься! Вишь, проклятый
шибеник! Однако ж ведь теперь  его  нет  дома.  Солоха,  думаю,
сидит  одна.  Гм...  оно  ведь недалеко отсюда; пойти бы! Время
теперь такое, что нас никто не застанет. Может, и  того,  будет
можно... Вишь, как больно поколотил проклятый кузнец!
     Тут  Чуб, почесав свою спину, отправился в другую сторону.
Приятность, ожидавшая  его  впереди  при  свидании  с  Солохою,
умаливала немного боль и делала нечувствительным и самый мороз,
который  трещал по всем улицам, не заглушаемый вьюжным свистом.
По временам на лице его, которого бороду и усы метель  намылила
снегом проворнее всякого цирюльника, тирански хватающего за нос
свою  жертву, показывалась полусладкая мина. Но если бы, однако
ж, снег не крестил взад и вперед всего перед глазами, то  долго
еще  можно  было  бы  видеть, как Чуб останавливался, почесывал
спину, произносил: "Больно поколотил проклятый  кузнец!"  --  и
снова отправлялся в путь.
     В  то  время,  когда  проворный франт с хвостом и козлиною
бородою летал из трубы и потом снова в трубу, висевшая  у  него
на  перевязи  при боку ладунка, в которую он спрятал украденный
месяц, как-то нечаянно  зацепившись  в  печке,  растворилась  и
месяц,  пользуясь  этим  случаем, вылетел через трубу Солохиной
хаты и плавно поднялся по небу. Все осветилось. Метели  как  не
бывало.   Снег   загорелся  широким  серебряным  полем  и  весь
обсыпался хрустальными звездами. Мороз как бы  потеплел.  Толпы
парубков и девушек показались с мешками. Песни зазвенели, и под
редкою хатою не толпились колядующие.
     Чудно   блещет   месяц!   Трудно  рассказать,  как  хорошо
потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и поющих девушек
и между парубками, готовыми на все шутки и выдумки, какие может
только внушить  весело  смеющаяся  ночь.  Под  плотным  кожухом
тепло; от мороза еще живее горят щеки; а на шалости сам лукавый
подталкивает сзади.
     Кучи  девушек  с  мешками  вломились в хату Чуба, окружили
Оксану. Крик, хохот, рассказы оглушили кузнеца.  Все  наперерыв
спешили  рассказать красавице что-нибудь новое, выгружали мешки
и хвастались паляницами, колбасами, варениками, которых  успели
уже  набрать довольно за свои колядки. Оксана, казалось, была в
совершенном удовольствии и радости, болтала  то  с  той,  то  с
другою  и  хохотала  без  умолку. С какой-то досадою и завистью
глядел кузнец на  такую  веселость  и  на  этот  раз  проклинал
колядки, хотя сам бывал от них без ума.
     -- Э, Одарка! -- сказала веселая красавица, оборотившись к
одной  из девушек, -- у тебя новые черевики! Ах, какие хорошие!
и с золотом! Хорошо тебе, Одарка, у тебя  есть  такой  человек,
который  все  тебе покупает; а мне некому достать такие славные
черевики.
     -- Не тужи, моя ненаглядная Оксана! --  подхватил  кузнец,
-- я тебе достану такие черевики, какие редкая панночка носит.
     --  Ты?  --  сказала,  скоро  и надменно поглядев на него,
Оксана. -- Посмотрю я, где ты достанешь черевики, которые могла
бы я надеть на свою ногу. Разве  принесешь  те  самые,  которые
носит царица.
     --  Видишь, какие захотела! -- закричала со смехом девичья
толпа.
     -- Да, -- продолжала гордо красавица,  --  будьте  все  вы
свидетельницы:  если  кузнец Вакула принесет те самые черевики,
которые носит царица, то вот мое слово, что выйду тот же час за
него замуж.
     Девушки увели с собою капризную красавицу.
     -- Смейся, смейся! --  говорил  кузнец,  выходя  вслед  за
ними.  --  Я  сам  смеюсь над собою! Думаю, и не могу вздумать,
куда девался ум мой. Она меня не любит, -- ну, бог с ней! будто
только на всем свете одна  Оксана.  Слава  богу,  девчат  много
хороших  и  без  нее  на  селе. Да что Оксана? с нее никогда не
будет доброй  хозяйки;  она  только  мастерица  рядиться.  Нет,
полно, пора перестать дурачиться.
     Но   в   самое  то  время,  когда  кузнец  готовился  быть
решительным, какой-то злой  дух  проносил  пред  ним  смеющийся
образ Оксаны, говорившей насмешливо: "Достань, кузнец, царицыны
черевики,  выйду  за  тебя  замуж!" Все в нем волновалось, и он
думал только об одной Оксане.
     Толпы колядующих, парубки особо, девушки особо, спешили из
одной улицы в другую. Но кузнец шел и  ничего  не  видал  и  не
участвовал в тех веселостях, которые когда-то любил более всех.
     Черт между тем не на шутку разнежился у Солохи: целовал ее
руку с  такими  ужимками,  как  заседатель у поповны, брался за
сердце, охал и сказал напрямик,  что  если  она  не  согласится
удовлетворить  его  страсти  и,  как  водится, наградить, то он
готов на все: кинется в воду, а душу отправит  прямо  в  пекло.
Солоха  была  не  так  жестока,  притом  же черт, как известно,
действовал с нею заодно. Она таки любила видеть волочившуюся за
собою толпу и редко бывала без компании; этот вечер, однако  ж,
думала  провесть  одна,  потому что все именитые обитатели села
званы были на кутью к дьяку. Но все пошло  иначе:  черт  только
что  представил  свое  требование,  как  вдруг послышался голос
дюжего головы. Солоха побежала отворить дверь, а проворный черт
влез в лежавший мешок.
     Голова, стряхнув с своих капелюх снег  и  выпивши  из  рук
Солохи  чарку водки, рассказал, что он не пошел к дьяку, потому
что поднялась метель; а увидевши свет в  ее  хате,  завернул  к
ней, в намерении провесть вечер с нею.
     Не успел голова это сказать, как в дверь послышался стук и
голос дьяка.
     --  Спрячь  меня  куда-нибудь, -- шептал голова. -- Мне не
хочется теперь встретиться с дьяком.
     Солома думала долго, куда спрятать такого плотного  гостя;
наконец  выбрала  самый болыпой мешок с углем; уголь высыпала в
кадку, и дюжий голова влез с усами, с головою и с капелюхами  в
мешок.
     Дьяк вошел, покряхтывая и потирая руки, и рассказал, что у
него не  был  никто и что он сердечно рад этому случаю погулять
немного у нее и не испугался  метели,  Тут  он  подошел  к  ней
ближе,   кашлянул,   усмехнулся,   дотронулся  своими  длинными
пальцами ее обнаженной полной руки и произнес с таким видом,  в
котором выказывалось и лукавство, и самодовольствие:
     --  А  что  это у вас, великолепная Солоха? -- И, сказавши
это, отскочил он несколько назад.
     -- Как что? Рука, Осип Никифорович! -- отвечала Солоха.
     -- Гм! рука! хе! хе! хе! --  произнес  сердечно  довольный
своим началом дьяк и прошелся по комнате.
     --  А  это  что  у вас, дражайшая Солоха? -- произнес он с
таким же видом, приступив к ней снова и схватив ее слегка рукою
за шею, и таким же порядком отскочив назад.
     -- Будто не видите, Осип Никифорович! -- отвечала  Солоха.
-- Шея, а на шее монисто.
     --  Гм!  на  шее  монисто!  хе!  хе!  хе!  -- И дьяк снова
прошелся по комнате, потирая руки.
     -- А это что у вас, несравненная Солоха?.. --  Неизвестно,
к чему бы теперь притронулся дьяк своими длинными пальцами, как
вдруг послышался в дверь стук и голос козака Чуба.
     --  Ах,  боже  мой,  стороннее  лицо! -- закричал в испуге
дьяк. -- Что теперь, если застанут особу моего звания?.. Дойдет
до отца Кондрата!..
     Но опасения дьяка были другого рода: он боялся более того,
чтобы не узнала его половина, которая и без того страшною рукою
своею сделала из его толстой косы самую узенькую.
     -- Ради бога, добродетельная Солоха, -- говорил он,  дрожа
всем  телом.  --  Ваша  доброта, как говорит писание Луки глава
трина... трин... Стучатся, ей-богу, стучатся! Ох, спрячьте меня
куданибудь!
     Солоха высыпала уголь в  кадку  из  другого  мешка,  и  не
слишком  объемистый  телом дьяк влез в него и сел на самое дно,
так что сверх его можно было насыпать еще с полмешка угля.
     -- Здравствуй, Солоха! -- сказал, входя в  хату,  Чуб.  --
Ты,  может  быть, не ожидала меня, а? правда, не ожидала? может
быть, я помешал?.. -- продолжал  Чуб,  показав  на  лице  своем
веселую  и значительную мину, которая заранее давала знать, что
неповоротливая голова  его  трудилась  и  готовилась  отпустить
какуюнибудь  колкую  и  затейливую шутку. -- Может быть, вы тут
забавлялись с кем-нибудь?.. может быть, ты кого-нибудь спрятала
уже,  а?  --  И,  восхищенный  таким  своим   замечанием,   Чуб
засмеялся,  внутренно торжествуя, что он один только пользуется
благосклонностью Солохи.  --  Ну,  Солоха,  дай  теперь  выпить
водки.  Я  думаю,  у  меня горло замерзло от проклятого морозу.
Послал же бог такую  ночь  перед  рождеством!  Как  схватилась,
слышишь,  Солоха,  как  схватилась...  эк  окостенели  руки: не
расстегну кожуха! как схватилась вьюга...
     -- Отвори! --  раздался  на  улице  голос,  сопровождаемый
толчком в дверь.
     -- Стучит кто-то, -- сказал остановившийся Чуб.
     -- Отвори! -- закричали сильнее прежнего.
     --  Это кузнец! -- произнес, схватясь за капелюхи, Чуб. --
Слышишь, Солоха, куда хочешь девай меня; я ни за что  на  свете
не   захочу  показаться  этому  выродку  проклятому,  чтоб  ему
набежало, дьявольскому сыну, под обоими  глазами  по  пузырю  в
копну величиною!
     Солоха,   испугавшись   сама,  металась  как  угорелая  и,
позабывшись, дала знак Чубу лезть в тот самый мешок, в  котором
сидел  уже  дьяк.  Бедный  дьяк  не смел даже изъявить кашлем и
кряхтением боли, когда сел ему почти на голову тяжелый мужик  и
поместил  свои  намерзнувшие на морозе сапоги по обеим сторонам
его висков.
     Кузнец вошел, не говоря ни слова, не снимая шапки, и почти
повалился на лавку. Заметно, что он был весьма не в духе.
     В то самое время, когда Солоха  затворила  за  ним  дверь,
кто-то  постучался  снова.  Это  был козак Свербыгуз. Этого уже
нельзя было спрятать в мешок, потому что и мешка такого  нельзя
было  найти.  Он  был  погрузнее  телом  самого головы и повыше
ростом Чубова кума. И потому Солоха вывела его в огород,  чтобы
выслушать от него все то, что он хотел ей объявить.
     Кузнец рассеянно оглядывал углы своей хаты, вслушиваясь по
временам  в  далеко  разносившиеся  песни  колядующих;  наконец
остановил глаза на мешках: "Зачем тут лежат эти мешки? их давно
бы пора убрать отсюда. Через эту глупую любовь я одурел совсем.
Завтра праздник, а в  хате  до  сих  пор  лежит  всякая  дрянь.
Отнести их в кузницу!"
     Тут кузнец присел к огромным мешкам, перевязал их крепче и
готовился  взвалить  себе  на  плечи.  Но заметно было, что его
мысли гуляли бог знает где, иначе он бы  услышал,  как  зашипел
Чуб,  когда  волоса  на  голове его прикрутила завязавшая мешок
веревка, и дюжий голова начал было икать довольно явственно.
     -- Неужели не выбьется из ума моего эта  негодная  Оксана?
--  говорил кузнец, -- не хочу думать о ней; а все думается, и,
как нарочно, о ней одной  только.  Отчего  это  так,  что  дума
против  воли  лезет  в  голову? Кой черт, мешки стали как будто
тяжелее прежнего! Тут, верно, положено  еще  что-нибудь,  кроме
угля.  Дурень я! и позабыл, что теперь мне все кажется тяжелее.
Прежде, бывало, я мог согнуть и разогнуть в одной  руке  медный
пятак  и  лошадиную подкову; а теперь мешков с углем не подыму.
Скоро буду от ветра валиться. Нет, -- вскричал он,  помолчав  и
ободрившись,  --  что  я  за  баба!  Не дам никому смеяться над
собою! Хоть десять таких мешков, все подыму. -- И бодро взвалил
себе на плеча мешки, которых не понесли бы два дюжих  человека.
--  Взять  и  этот,  -- продолжал он, подымая маленький, на дне
которого лежал, свернувшись, черт. -- Тут, кажется,  я  положил
струмент свой. -- Сказав это, он вышел вон из хаты, насвистывая
песню:

     Менi с жiнкой не возиться.

     Шумнее и шумнее раздавались по улицам песни и крики. Толпы
толкавшегося  народа  были увеличены еще пришедшими из соседних
деревень.  Парубки  шалили  и  бесились  вволю.   Часто   между
колядками  слышалась какая-нибудь веселая песня, которую тут же
успел сложить кто-нибудь из молодых козаков. То вдруг  один  из
толпы вместо колядки отпускал щедровку и ревел во все горло:

     Щедрик, ведрик!
     Дайте вареник,
     Грудочку кашки,
     Кiльце ковбаски!

     Хохот  награждал  затейника.  Маленькие окна подымались, и
сухощавая рука старухи, которые одни только вместе с степенными
отцами оставались в избах, высовывалась из окошка с колбасою  в
руках   или   куском   пирога.   Парубки  и  девушки  наперерыв
подставляли мешки и ловили свою добычу. В одном месте  парубки,
зашедши со всех сторон, окружали толпу девушек: шум, крик, один
бросал  комом снега, другой вырывал мешок со всякой всячиной. В
другом месте девушки ловили парубка, подставляли ему ногу, и он
летел вместе с мешком стремглав на землю.  Казалось,  всю  ночь
напролет  готовы  были  провеселиться. И ночь, как нарочно, так
роскошно теплилась! и еще белее казался свет месяца  от  блеска
снега.
     Кузнец остановился с своими мешками. Ему почудился в толпе
девушек  голос  и  тоненький  смех  Оксаны.  Все  жилки  в  нем
вздрогнули; бросивши на землю мешки так,  что  находившийся  на
дне дьяк заохал от ушибу и голова икнул во все горло, побрел он
с  маленьким  мешком на плечах вместе с толпою парубков, шедших
следом за девичьей толпою, между которою ему  послышался  голос
Оксаны.
     "Так, это она! стоит, как царица, и блестит черными очами!
Ей рассказывает  что-то видный парубок; верно, забавное, потому
что она смеется. Но она всегда смеется".  Как  будто  невольно,
сам  не  понимая как, протерся кузнец сквозь толпу и стад около
нее.
     -- А, Вакула, ты тут! здравствуй! -- сказала  красавица  с
той же самой усмешкой, которая чуть не сводила Вакулу с ума. --
Ну,  много  наколядовал?  Э, какой маленький мешок! А черевики,
которые носит царица, достал? достань черевики, выйду замуж! --
И, засмеявшись, убежала с толпою.
     Как вкопанный стоял кузнец на одном месте. "Нет, не  могу;
нет  сил  больше...  -- произнес он наконец. -- Но боже ты мой,
отчего она так чертовски хороша? Ее взгляд, и речи, и  все,  ну
вот так и жжет, так и жжет... Нет, невмочь уже пересилить себя!
Пора  положить  конец  всему:  пропадай  душа, пойду утоплюсь в
пролубе, и поминай как звали!"
     Тут решительным  шагом  пошел  он  вперед,  догнал  толпу,
поравнялся с Оксаною и сказал твердым голосом:
     --  Прощай,  Оксана! Ищи себе какого хочешь жениха, дурачь
кого хочешь; а меня не увидишь уже больше на этом свете.
     Красавица казалась удивленною, хотела что-то  сказать,  но
кузнец махнул рукою и убежал.
     --   Куда,  Вакула?  --  кричали  парубки,  видя  бегущего
кузнеца.
     -- Прощайте, братцы! -- кричал в  ответ  кузнец.  --  Даст
бог, увидимся на том свете; а на этом уже не гулять нам вместе.
Прощайте,  не  поминайте  лихом!  Скажите  отцу Кондрату, чтобы
сотворил  панихиду  по  моей  грешной  душе.  Свечей  к  иконам
чудотворца  и  божией  матери, грешен, не обмалевал за мирскими
делами. Все добро, какое найдется в моей  скрыне,  на  церковь!
Прощайте!
     -- Проговоривши это, кузнец принялся снова бежать с мешком
на спине.
     -- Он повредился! -- говорили парубки.
     --  Пропадшая  душа!  --  набожно пробормотала проходившая
мимо старуха. -- Пойти рассказать, как кузнец повесился!

>>окончание