Аркадий Васильевич Эвальд

Воспоминания

 
Аркадий Васильевич Эвальд (1834—1898) — писатель, журналист.
Первые пятнадцать лет жизни провел в Гатчине, где в Сиротском институте его отец преподавал историю и географию.
Этот период жизни описан в первой части его «Воспоминаний».


По странной игре случая, император Павел, или, лучше сказать, посмертная тень его, имела значительное влияние на всю мою жизнь, несмотря на то, что я родился в 1834 году, когда о временах павловских в обществе сохранились только очень смутные воспоминания.

Дело в том, что моей родиной был город Гатчина, в котором Павел томился жизнью до самого дня своего воцарения, и естественно поэтому, что в мое время еще не заглохли предания о его прибывании там. Были еще в живых люди, служившие Павлу. Так, например, когда император Николай Павлович приезжал осенью в гатчинский дворец, то к нему должен был являться старый инвалид, служивший при Павле, и я не раз видел, как он, бывало, опираясь на костыль, плетется ко дворцу, одетый в свою древнюю павловскую форму, а жена его, такая же старуха, несет за, ним ружье. Оба сгорбленные старца еле двигают дрожащими ногами, но обязательно бредут к царю, который умел их обласкать, одарить и своим высоким вниманием осветить и согреть последние дни этих людей прошлого столетия.

Когда на плацу перед дворцом происходило открытие памятника Павлу, то первым часовым к нему поставлен был этот самый старый инвалид, а его сменил покойный цесаревич Николай Александрович, бывший тогда еще ребенком.

Кроме этого инвалида, имени которого, к сожалению, я не-помню, были в Гатчине и другие лица, преемственно связанные с временем Павла, и в семействах которых сохранились. воспоминания и легенды о его пребывании в Гатчине или о случаях его недолгого царствования.

Так, например, в числе знакомых нашего семейства было семейство художника Меттенлейтера, отец которого был придворный живописец императора Павла, украшавший своими произведениями как гатчинский дворец, так впоследствии и Михайловский дворец в Петербурге (ныне Михайловский Инженерный замок, у Летнего сада). Я не раз слышал рассказ о том, как под утро на 24-е марта 1801 года прискакал из Петербурга курьер прямо к дому Меттенлейтера, разбудил его, едва дал времени кое-как одеться, велел захватить с собою краски, кисти и палитру и, посадив в свой экипаж, увез его в Петербург, оставив семейство в полнейшем недоумении и ужасе.

В те времена были очень часты внезапные аресты людей, ни в чем неповинных. Не мудрено поэтому, что все семейство Меттенлейтера предалось величайшему отчаянию, полагая, что государю сделан был какой-нибудь ложный донос на художника. Но ехать за ним в Петербург не только для его защиты, но даже чтобы навести справки о причине такого внезапного ареста, было бы не только бесполезно, но и опасно. Ничего не оставалось делать, как терпеливо ждать, чем разыграется эта катастрофа.

Между тем, в Гатчине пришло на другой день известие о вступлении на престол императора Александра I, а вскоре затем возвратился домой и Меттенлейтер. Он приехал состарившимся в один день лет на десять, совершенно больной и расстроенный, и рассказал, что его призывали только для того, чтобы загладить некоторые следы предсмертной агонии почившего императора, умершего, как было объявлено, от апоплектического удара.

Таким образом, я провел свое детство до пятнадцатилетнего возраста в атмосфере (выражаясь фигурально), наполненной именем Павла.

Пятнадцати лет я поступил в Николаевское инженерное училище, расположенное, как известно, в Михайловском инженерном замке. Теперь мне пришлось не только ходить около павловского дворца, как это было в Гатчине, но даже жить в самом дворце, который он выстроил для себя и в котором умер. Я тут увидел сохранившиеся еще на плафонах картины за подписью Mettenleiter, и это имя, так хорошо мне знакомое с самых пеленок, как бы еще более связало мой ум с памятью этого государя, облик которого до сего времени представляется темным и загадочным, как для историка, так и для психолога.

Загробная тень императора Павла даже и впоследствии не оставляла меня. Купил я однажды у одного знакомого два шкапика красного дерева, старинной работы. Отец этого моего знакомого, Розенберг, был некогда управляющим города Павловска, во времена вдовства императрицы Марии Федоровны, которая очень любила Павловск и часто там проживала. Шкапы эти (каждый о двенадцати выдвижных ящиках) она подарила Розенбергу, сын которого продал их мне. Но в минуту покупки я этого не знал, а узнавши, невольно увидел в этом случае какой-то фатум, связавший всю мою жизнь с памятью об императоре Павле. Что он хранил в этих шкапах, во время своих пребываний в Павловске, я не знаю. Розенберг собирал в них коллекции минералов, а у меня хранятся в них печатные и рукописные литературные грехи да кое-какие мелкие вещи.

Однако я забежал вперед, а потому вернусь обратно в Гатчину. Описывать этот город, с его дворцом, садами и парками я считаю совершенно лишним, так как он был уже не раз описан; одно только считаю необходимым заметить, что Гатчина настоящего времени совсем не то, что она была в сороковых годах. Теперь это одно из дачных мест Петербурга, введенное в моду Боткиным, имевшим там свою дачу. В сороковых же годах Гатчина представляла из себя нечто вроде того города, в котором общий наш знакомец Иван Александрович Хлестаков так удачно разыгрывал роль ревизора. Там были тогда и Сквозники-Дмухановские, и Ляпкины-Тяпкины, и Держиморды, и Бобчинские с Добчинскими, — одним словом все наши неумирающие приятели, носившие только другие имена, вероятно, для сохранения строжайшего инкогнито.

Мой отец служил сначала преподавателем истории и географии, а потом старшим надзирателем в институте, находившемся под ведением воспитательного дома. В этот институт принимались тогда преимущественно уцелевшие от деревенского кормления питомцы воспитательного дома. Всего воспитанников бывало около семисот человек, разделенных на два отделения: старшим — заведовал мой отец, младшим — некто Мазини, не то француз, не то итальянец, Директором института состоял Шипилов, вологодский помещик, и, конечно, действительный статский советник.

Шипилов был замечательной наружности: очень небольшого роста, с огромной, как астраханский арбуз, головой и с большими на выкате глазами, белки которых испещрены бы-ли кровяными жилками, что придавало его взгляду очень зверский вид. Сходство с животным увеличивалось еще более тем, что скудную растительность на висках он зачесывал вверх, образуя около широкой лысины как бы два стоячих и остроконечных уха. Воспитанники прозывали его поэтому кабаном.

Я не помню, чтобы кто-нибудь, хоть по ошибке, называл Шипилова педагогом, и, вероятно, он был сделан директором большого института на том же основании, на каком Скалозуб предлагал фельдфебелей делать Вольтерами. Могу заметить только одно, что в его время березовая роща с успехом заменяла для воспитанников самую лучшую библиотеку.

Несмотря на всю свою грубость и другие недостатки, как директора и педагога, Шипилов все-таки был барин в полном смысле этого слова. Он был человек сам по себе состоятельный, служил больше из чести, чем ради выгод, и потому дер-жал себя так, что все служащие относились к нему с уважением.

Гатчинские жители делились на три разных общества. Одно состояло из служащих в институте, другое — из чиновников дворцового управления и третье — из офицеров кирасирского полка. Все эти три общества жили отдельно, своими замкнутыми кружками, и только изредка кто-нибудь из одного круга появлялся в другом. В каждом из этих трех обществ были, конечно, свои шефы: в институте — директор, в дворцовом правлении — комендант, в полку — его командир. (...)

Комендантом дворца и города Гатчины состоял инженер генерал-лейтенант Люце. Он был лютеранин и, как говорили, принадлежал к секте гернгутеров. Он был в своем роде человек оригинальный, уже хотя в том отношении, что казенное и царское имущество берег пуще своего глаза, в противность всем общепринятым понятиям.

Помимо этого, Люце обладал другим свойством, еще более редким, а именно: полнейшим отсутствием всякого самоунижения перед людьми, поставленными выше его. С самим государем он говорил и держал себя с таким величавым достоинством и в то же время так просто и серьезно, как будто государь был очень немного выше его по своему общественному положению. Мне случалось много раз видеть императора Николая Павловича и часто находиться вблизи его, и потому я довольно нагляделся, как люди, наиболее сильные, властные и приближенные к нему, раболепно сгибались перед ним дугой; поэтому-то достоинство, с которым держался перед ним Люце, не могло не произвести сильного впечатления на мое детское воображение. Теперь я понимаю эти отношения: Люце не был карьерист; он ничего не добивался и ничего не искал, а потому и не считал нужным унижаться перед кем бы то ни было, Строгое исполнение своих обязанностей и безукоризненную честность он ставил выше всего, нисколько не заботясь о том, будут ли эти его достоинства оценены и награждены, что и давало ему полнейшую свободу действий. Но в то время, когда я еще не мог относиться критически ко всякому явлению, понятно, что Люце представлялся мне каким-то особенным человеком, чуть ли не сверхъестественным.

Люце заботился об обширных Императорских садах и парках гатчинского дворца с такою же тщательностью и даже мелочностью, как будто они составляли его любимую собственность. Довольно указать на то, что он никогда не расставался с садовым ножом и, обходя парки, тщательно осматривал все деревья и кусты и собственноручно обрезал сухие ветки, как-нибудь пропущенные садовником. Несмотря на преклонный возраст, он влезал иногда для этого на дерево, что повело однажды к следующему смешному случаю.

Какой-то воспитанник института запреметил на дереве векшу и полез наверх ее поймать. Случилось так, что на это же дерево полез и Люце обрезать какой-то сук, вероятно, сломавшийся под ногами воспитанника.

Люце заметил шалуна на верху дерева и, рассерженный тем, что тот сломал сучок царского дерева, приказал ему спуститься вниз. Озадаченный и испуганный мальчик долго не решался исполнить приказание, но потом догадался быстро соскользнуть с дерева, мимо Люце, сидевшего на нижнем суку, и убежать. К сожалению, он потерял при этом шапку, Люце ее подобрал и пришел к моему отцу с жалобой на дерзновенного разорителя царского имущества.

Император Николай Павлович, очевидно, высоко ценил редкие качества Люце, потому что обращался с ним как со своим другом, а не с подданным и подчиненным. Во время пребывания императора в Гатчине Люце почти ежедневно обедал у государя и они часто гуляли по саду. При этом Люце, нисколько не стесняясь присутствием государя, отходил от него, чтобы обрезать где-нибудь сук или сделать отметку на дереве, и государь терпеливо поджидал, пока он кончит свое дело, и затем они продолжали прогулку далее. (...)

В характере императора Николая Павловича, выделялись две черты, резко противоположные, но которые уживались как-то вместе и образовали из его исторической фигуры нечто цельное, вместе и привлекательное и грозное.

Он искренно любил народ не на словах только, не для показу и не по обязанностям своего положения, а вполне душевно и сердечно, и сам, в полнейшем смысле слова, был настоящий русский человек и русский богатырь, какими рисуют их наши сказки: нежный и мягкий в минуты мирного настроения духа и грозный и неумолимый в минуты гнева. В особенности он был беспощаден, когда видел в чем-нибудь нарушение верноподданнической дисциплины.

Свою любовь к людям он высказал не только в призрении старых и заслуженных людей, как это мы видели выше, — в его отношениях к двум гатчинским комендантам и психически больному Кавелину, но также, если еще не более, в его отношениях к детям, с которыми он часто любил попросту играть, как самый нежный и добродушный отец семейства. В играх с детьми он дозволял или прощал им выходки, даже выходившие иногда из рамок приличия, довольствуясь только тем, что погрозит пальцем или скажет: «Ну-ну! довольно, кто там шалит, смотрите у меня!». Не мудрено поэтому, что дети его боготворили и относились к нему действительно как к любящему отцу, забывая бесконечное расстояние, отделявшее их от него, как от императора.

При гатчинском институте существовала так называемая «школа малолетних». Дети-сироты, до восьмилетнего возраста, помещались не в институте, а у частных лиц, преимущественно в семействах служащих института, человек по шестя, и только приходили в школу часа на два или на три, где для них были устроены разные игры и где в то же время их слегка подготавливали к занятиям. Одним словом, эта «школа малолетних» была чем-то вроде «детских садов» Фребе-ля, только устроенная на более разумных началах, — не в упрек будь сказано великому педагогу. Когда мне минуло лет шесть, отец стал посылать меня в эту школу, что было тем удобнее, что она помещалась в том же здании, в котором мы жили.

Каждую осень, проживая в Гатчине, император приказывал привозить эту школу (в числе 60 до 70 мальчиков) во дворец. То же случилось и в тот год, когда я был в школе.

За нами присланы были придворные экипажи, в которых мы и отправились во дворец, одетые в форменные красные кумачевые рубашки и плисовые шаровары, в сопровождении начальницы школы; г-жи Малициной, и двух классных дам.

Во дворце нас ввели в так называемый «Арсенальный зал», в котором император проводил почти каждый вечер с членами своего семейства и немногими приближенными людьми. В этом зале были устроены — деревянная горка дот катания и качель, в форме раковины. Государь предоставил нам пользоваться горкой и качелями, и, конечно, мальчуганы не заставили себя лишний раз просить. Скатываться с горки надо было на суконках. Во время самого разгара этой детской потехи государь стал внизу горки, расставив ноги, так что мы должны были проезжать между ними, как в ворота. Некоторые кувыркались, задевая за ноги государя, и таких он сам поднимал и ставил на ноги; других подгонял, чтобы они прокатывались далее.

Случилось, что в то время, как я только что приловчился на верху горки сесть на свое сукно, кто-то из товарищей не-чаянно меня толкнул, и я, вместо того, чтобы скатиться, си-дя на суконке, покатился вниз просто кубарём. Государь, подхватил меня внизу прямо на руки и понес показывать императрице, сидевшей в другой стороне зала. Что они там про меня говорили, я не мог тогда понять, потому что разговор шел по-французски; но после этого государь донес меня до одного из приготовленных для нас чайных столов и поставил около него на пол, приказав и другим детям идти чай пить.

Помню, что все столы были круглые, приборов на десять, каждый. Чашки были уже налиты и расставлены, с кучками крендельков, сухарей и булок. Посреди каждого стола возвышались серебряные или хрустальные вазы, с фруктами и конфетами.

Поставив меня на пол, государь взял из вазы две конфе-тки в бумажках и засунул их за ворот моей рубашки у затылка, и затем, отойдя немного от стола, начал разговаривать с какими-то генералами. Я сконфузился и не знал, что мне делать с этими конфетами; в это время один из мальчиков, как теперь помню Богданов, отличавшийся необыкновенно большими и торчащими ушами, стоявший за столом, как раз против меня, увлеченный, вероятно, детской жадностью к лакомствам, обошел стол, и, подойдя ко мне, вытащил у меня из-за ворота конфетки.

Государь увидал это, и должно быть, рассердился, так как этого несчастного Богданова тотчас же увели и отправили восвояси раньше времени.

Когда мы отпили чай, государь велел нам развернуть наши платки, держать их за кончики, в виде мешков, и каждому собственноручно накладывать конфеты и фрукты. По окончании этой раздачи, нам опять позволили кататься с горы и качаться на качелях. Одним словом, мы пропировали у царя очень весело и с полными узлами всяких сладостей воротились по домам в тех же придворных экипажах.

Воспоминание об этом вечере до сих пор живо в моей памяти с такою ясностью и точностью, что я мог бы во всех подробностях восстановить картину этого зала, с его горкой и качелями, с его круглыми столами и с группой императрицы, сидевшей со своими приближенными несколько поодаль.

Жалею только, что моя детская память не сохранила хотя бы некоторые разговоры, или даже отдельные фразы, которые вел государь как с детьми, так и со своими приближенными.

И на этом вечере, во всей своей яркости, высказались те две черты императора Николая, о которых я говорил выше. Он играл с детьми у горки, как только может играть родной и любящий отец; но, как только один из мальчиков нарушил дисциплину и самовольно завладел конфетами, данными не ему, тотчас же был за это наказан и очень сурово, так как для шести- или семилетнего ребенка, каким был тогда Ботданов, изгнание из дворца, вместе с лишением права получить конфеты, так заманчиво высившиеся в вазах, — было наказанием, конечно, очень тяжким.

Для меня же этот вечер, оставшийся так памятным на всю жизнь, представляется в самом розовом свете, и теперь, на склоне своей жизни, я могу сказать (пародируя Пушкина) :

Меня заметил император,
И на руках своих носил.

Императорская семья проживала в Гатчине совершенно патриархальным образом. Государь Николай Павлович, по возможности, никого не стеснял и любил даже, когда жители относились к нему с тою доверчивостью и любовью, которые характеризуют отношения детей к своему отцу. Простота отношений простиралась до такой степени, что жителям не запрещалось смотреть в окна дворца, когда Императорская фамилия сидела за обеденным или чайным столом, или проводила вечер в разговорах и увеселениях. Арсенальный зал, в котором Императорская семья собиралась по вечерам, помещался в нижнем этаже и выходил окнами на обширный внутренний двор. Хотя у ворот стоял часовой, но только не для караула, так как доступ на этот двор был совершенно свободен для всех. Будучи мальчиком 10—12 лет, я очень часто ходил с товарищами на этот двор и, умостившись на широком приступке стены, смотрел, как царская семья проводит время в своем домашнем кругу.

Государь не приказывал даже спускать шторы и зачастую подойдет к окну, посмотрит в темноту на освещенные из зала лица любопытных, улыбнется, поклонится и отойдет. Придворные служители даже наживались немного от этого, принося стулья или скамейки для дам, чтобы им удобнее было смотреть в окна.

Помню, что обедали всегда за длинным столом. Государь садился посредине, государыня напротив него. Направо и налево от них садились великие князья и княжны и приглашенные лица. Во время обеда всегда какой-то музыкант играл на рояле. Перемен блюд бывало немного, три или четыре, не больше. Иногда государю отдельно подавали горшочек с гречневой кашей, которую он очень любил. Так как сам государь не курил и терпеть не мог табачного дыма, то, конечно, и при дворе это удовольствие не имело места.

После обеда, в том же зале ставились два или три ломберных стола, для желающих играть, а не играющие садились группами беседовать. Самого государя мне ни разу не приходилось видеть играющим в карты. Он, большею частью, ходил после обеда по зале, разговаривая то с тем, то с другим из приглашенных лиц. Иногда садился к дамскому кружку императрицы и весело беседовал.

Недалеко от дворца есть небольшое озеро, высокие берега которого отделаны правильными террасами в три яруса. Когда снег покрывал землю и вода замерзала, эти террасы обливались в одном месте водой, так что образовывалась ледяная гора в три уступа. С этой горы катались великие князья Николай и Михаил Николаевичи. Так как и на их катанье смотреть также не запрещалось, то понятно, что очень часто и тут собиралась толпа любопытных, в особенности мальчиков. Великие князья приглашали иногда мальчиков участвовать в этом катанье и играли с ними без всякого стеснения. Мне также случалось раза два участвовать в этой детской потехе, что было особенно забавно потому, что всякие шалости на этой горе, благодаря двум уступам, были совершенно безопасны. Кто катился на санках, кто на дощечке, кто просто без всего, иногда даже кубарем, так что это катанье было гораздо веселее катанья с гор, обыкновенно устраиваемых для этого. Великие князья приходили на гору одетыми в шинельках офицерского покроя, но укороченных по колена.

Пробовали делать иногда такие штуки: человека по три или по четыре станут в ряд, держась за руки. За ними еще два или три таких ряда. Затем все должны бежать с горы, по скользкому льду, ряд за рядом. Понятно, что некоторые из первого же ряда падают, на упавших навалится следующий ряд, а там и третий, и четвертый, так что нагромоздится целая куча мальчуганов, в которой постороннее лицо никак бы не разобрало, какие ноги и руки кому принадлежат. Хохота, крику и визгу при этом не оберешься!

При всех этих играх, великие князья обращались со всеми мальчиками совершенно по-товарищески, не выговаривая или не требуя в играх себе никаких льгот. Зато и мальчики, иногда даже из простого звания (одетые более чисто), никогда не забывались и не позволяли себе излишних вольностей. По крайней мере, я не помню, чтобы кто-нибудь на это жаловался, что непременно случилось бы, так как князей всегда сопровождал их воспитатель, наблюдавший за играми. Отношения устанавливались сами собой, если можно сказать, инстинктивно.

Государь никогда не приходил на эти катанья с гор, потому ли, что не хотел своим присутствием стеснять детей, или потому, что занят был в это время, — не знаю.

Верстах в пяти от Гатчины, в лесистой местности, существует водяная мельница, бывшая всегда известной под именем «Гатчинской мельницы». Это та самая мельница, где император Павел обедал в тот день, когда к нему приехал граф Зубов, брат фаворита императрицы Екатерины Ц, с известием о том, что с нею сделался удар.

Эту мельницу арендовал некто Штакеншнейдер, отец известного в свое время архитектора. Императрица очень любила старую мельничиху и во время прогулок иногда заезжала к ней. Этой г-же Штакеншнейдер случилось однажды оказать императрице большую услугу.

Дело в том, что императрица одно время начала страдать ногами, не могу сказать, наверное, — ревматизмом или чем другим, но только этой болезни не помогали никакие средства придворных докторов. Все меры, употреблявшиеся для лечения, привели только к тому, что на ногах стали появляться язвы, вероятно, вызванные не болезнью, а всякими мазями и пластырями.

В таком положении, с больными ногами императрица поехала однажды навестить свою любимицу Штакеншнейдер и, между прочим, рассказала ей о своем горе. Выслушав внимательно императрицу, мельничиха попросила позволения осмотреть ее ноги.

— Знаете что, государыня, — сказала она: бросьте лечиться у ваших докторов и приезжайте почаще ко мне. Я вас вылечу от этой болезни без всяких лекарств.

— Чем это? — спросила императрица.

— У нас тут в запруде растет какая-то водяная трава. Одна чухонка научила меня употреблять ее в разных болезнях. Я пробовала на себе и на многих других, и всегда очень помогало. Ревматизм как рукой снимает: всякие раны и язвы скоро заживают. Во всяком случае, она не повредит.

Наскучивши, вероятно, долго лечиться, императрица решилась попробовать это средство и согласилась. Г-жа Штакеншнейдер обложила ее ноги свежесобранной травой и просила снять ее только вечером, ложась спать, а завтра приехать снова, чтобы положить свежий травяной компресс.

Императрица дала слово никому не говорить об этом и тщательно скрывала свое лечение не только от придворных докторов, но и от государя, и аккуратно каждый день заезжала на мельницу.

Случилось так, что в скором времени ноги императрицы зажили совершенно, всякие боли прекратились, язвы исчезли, и государь не мог довольно нарадоваться успеху выздоровления и похвалиться искусством докторов. Тогда императрица открыла секрет к великому ужасу докторов и удивлению всего двора. С той поры многие из жителей города стали обращаться к г-же Штакеншнейдер и она никому не отказывала в своей медицинской помощи. (...)

Чтобы покончить с моим пребыванием в Гатчине, расскажу еще два анекдота об императоре Николае Павловиче.

Однажды во время больших красносельских маневров отряд, которым командовал сам государь, расположился бивуаками в Гатчине и около нее. Ставка государя была расположена в парке Приората и потому понятно, что все гатчинские жители устремились туда поглядеть на редкое и красивое зрелище, в особенности же на самого государя. С наступлением вечера, по пробитии зари, войска начали располагаться на отдых; но это нисколько не смущало любопытных, и они продолжали бродить между палатками и кострами. В особенности густая толпа, состоявшая преимущественно из барынь и барышен, собралась у палатки государя. Он несколько раз высылал сказать, чтобы расходились по домам и дали солдатам отдых, но любопытство было сильнее дисциплины, и барыни продолжали толпиться около царского шатра, при чем, конечно, трещали как сороки, мешая самому государю заниматься. Наконец, он потерял всякое терпение и вышел из шатра сам, но... о, ужас! для скромных барынь — в халате и туфлях!

— Mesdames! — обратился он к женской толпе: — я прошу вас сейчас же удалиться по домам! Уже двенадцатый час, и я, и мои солдаты устали: нам надо отдохнуть за ночь. Прошу вас дать нам покой!

Не знаю, что именно: приказание ли государя, или его халат подействовали, но только барыни, наконец, разошлись. Халат государя долгое время потом служил темою для разговоров, сплетен и даже ссор, так как многие барыни и барышни, сконфуженные государем, старались отрицать свое присутствие при этой сцене, а другие их уличали.

В другой раз был такого рода случай. Жила в Гатчине одна барышня, Елизавета Евграфовна Варгина, девица лет за сорок, считавшаяся в своем кругу очень умной, на том основании, что читала газеты, рассуждала о политике и предпочитала мужское общество — женскому. О вареньях и соленьях она не имела никакого понятия, но зато до тонкости знала все, что думает Наполеон III и какие новые каверзы строит России лорд Пальмерстон.

В эпоху Крымской войны, император Николай Павлович, как всегда, осенью жил в Гатчине. Слухи о том, что в Севастополе дела идут не важно, становились все чаще и упорнее. Общество приуныло. Многие встречали государя в дворцовом саду и обращали внимание на его озабоченное и даже угрюмое настроение духа. Он заметно избегал всяких встреч и разговоров, а если случалось ему говорить с кем-нибудь, то в его голосе уже не слышалась прежняя бодрая и веселая нота. О шутках не было уже и помину. Все приближенные царя избегали лишний раз беспокоить его и обращались к нему только в случаях самой крайней необходимости.

Понятно, что в общественных кружках Гатчины постоянно шли толки, как о севастопольских делах вообще, так и о мрачном настроении императора в особенности, и также понятно, что более всех толковала о том и другом Елизавета Евграфовна, как патентованная дипломатка.

И вот в ее голове, отуманенной лестным поклонением местного общества пред ее великими политическими талантами, зародилась мысль — избавить Россию от великой напасти и сослужить службу огорченному царю. Не говоря никому о своем проекте, чтобы его кто-нибудь не предвосхитил, она решалась привести его в исполнение сама, непосредственной беседой с императором.

Приняв такое решение, Елизавета Евграфовна начала каждый день ходить в дворцовый сад, отыскивая случай встретить государя. Это было не так-то легко сделать, потому что государь не имел определенного места для своих прогулок и никто не мог знать, когда и где он пройдет. Надо было иметь много терпения и потратить немало времени, чтобы дождаться счастливого случая встречи с ним. Сколько времени бродила Елизавета Евграфовна, отыскивая государя, я не знаю, но, наконец, судьба сжалилась над ней и ее настойчивость увенчалась успехом. В один прекрасный день она заметила вдали величественную фигуру Николая Павловича, совершенно одного и шедшего как раз к ней навстречу, Елизавета Евграфовна остановилась и, по мере приближения императора, начала отвешивать грациозные поклоны, с глубокими приседаниями.

Как я уже сказал, государь любил иногда (понятно, когда находился в добром расположении духа) разные встречи экспромтом, в особенности, когда ему случалось сохранить инкогнито, как, например, это было при его встрече с моей бабушкой. Но на этот раз он был не в духе и, кроме того, эта издали кланяющаяся барыня, очевидно, была просительницей; поэтому, когда он поровнялся с нею и когда она сделала движение, чтобы приблизиться к государю, то он довольно сурово спросил:

— Что вам угодно?

— Ваше величество, замирающим от страха голосом начала дипломатка, — я желала бы вам сказать несколько слов о Севастополе...

— О Севастополе? — с удивлением спросил император. — Что же вы можете сказать о нем?

— Мне известно, ваше величество, что наши дела в Севастополе идут очень дурно.

— Откуда вам известно это?

— Я читаю газеты, государь...

— А-а! Вы читаете газеты. Что же дальше?

— Я думаю, ваше величество, что это происходит оттого, что в России нет ни одной церкви во имя Георгия Победоносца и что если бы скорее выстроить такую церковь, то победа повернулась бы на нашу сторону...

Государь еще более нахмурился. Очевидно, он ожидал чего-нибудь поумнее.

— Вы ошибаетесь, сударыня, — сказал он резко: — у нас есть несколько церквей и несколько приделов во имя святого Георгия.

И государь, обладавший прекрасной памятью, пересчитал ей все известные ему церкви и приделы во имя св. Георгия.

— Больше вы ничего не имеете сказать? — спросил он потом.

— Ничего, ваше величество — ответила совершенно озадаченная несчастная дипломатка.

Государь молча пошел далее. Но в тот же день, за обедом, он передал об этой встрече коменданту Люце и приказал ему оповестить жителей, чтобы они не беспокоили со своими советами и, по возможности, менее занимались политикой.

Таким образом, благодаря неуместному усердию непризванной спасительницы России, ни в чем неповинные жители города получили от государя очень неприятное замечание. (...)


 

  • Источники:
  • Эвальд А. В. Воспоминания // Ист. вестник. — 1895. — № 8. — С. 293—296; 306—308; 310—316; 324—326.
  • Cборник "Литературный портрет Гатчины", подготовленный ЦГБ имени А.И. Куприна и посвященный 200-летию города Гатчины (1796—1996).


© Copyright HTML Gatchina3000, 2004

на головную страницу сайта | к оглавлению раздела